О возможных причинах человеческой ксенофобии, о том, почему людей бояться и ненавидеть проще, чем животных, и немного - об истории Трансильвании (с оборотнями, чудовищами и ведьмаками, разумеется!).
Говорили потом, что их сражение длилось целую вечность. Впрочем, что возьмёшь с перепуганных мещан… Был праздник Преображения Господня, и на тесной площади перед собором столпился весь город, ожидая обещанного гастролёра, блаженного, равноапостольного, боговдохновенного, исцеляющего перстами и так далее, и тому подобное, а вместо этого в тылу у них вдруг приземлился грифон. Десять пудов огненно-алого изящества, с глазами василиска, когтями орла, силой тигра и разумом степной гадюки – ежу понятно, что на благонамеренных граждан напал столбняк. Поди пойми тут, сколько времени прошло на самом деле.
Собственно, Иллеш в такой день должен был оказаться как можно дальше от любых культовых объектов. Так уж получилось, что в этом вот, выходящем единственной покосившейся дверью на площадь, кабаке он накануне упился сливовой паленкой до положения риз, до братской любви и слёзной нежности к тем, кто опасливо и гадливо сторонился его, а сбившись в стаю и осмелевши – гнал. Там же и заночевал на лавке: шинкарь боялся его до колик, а немногочисленные вечерние пьянчуги так и не набрались решимости разбудить. И поутру вспоминать себя, вчерашнего, ему было тошно, совершенно невыносимо, даже если скинуть со счетов похмелье. Он попросту забыл, что сегодня Преображенье, и, пнув ногой дверь, вывалился прямо в немую сцену.
Жалкий иллешев арсенал боевой магии не нанёс грифону никакого видимого ущерба, разве что отвлёк его, дал возможность самым здравым и сообразительным из толпы прийти в себя и осторожно ретироваться. А потом, когда Иллешу стало окончательно ясно, что оставшиеся мгновения жизни уже можно легко сосчитать, глаза вдруг застлала дымная пелена, зазвенело в ушах, тело потеряло вес, разом ушла дёргающая боль из гнилого зуба… Да нет, это было привычно, непривычно было, что – среди бела дня. И дико было видеть в солнечном, а не полной луны, свете, во всех цветах, как пальцы его рук укорачиваются на глазах, стремительно покрываются чёрной шерстью, как отслаиваются и отлетают ногтевые пластинки, выпуская наружу тупые длинные волчьи когти, а потом… А потом началась та самая пресловутая целая вечность, из которой Иллеш, хоть убей, не мог вспомнить ни единого мига. Результатом её были две груды истерзанной плоти, одна из которых, стараниями магистра, впоследствии более или менее ожила.
«Более или менее» – это примерно наполовину. Магистр выразился в том духе, что, мол, сделал всё, что мог, собрал Иллеша из кусков, но как ни складывал куски эти – всё равно в итоге получался волк. Магистр хотел, видимо, пошутить, но голос его, взгляд, кислая улыбка… Трудно было сказать, чего в них было больше, искреннего сочувствия ли, или досады и недовольства собой. Во всяком случае, взгляда волчьего магистр не выдержал, опустил глаза и отошёл к стеллажам, машинально и бессмысленно потянулся к грязно-коричневому пузырчатому стеклу флаконов со снадобьями.
– Кстати, ты можешь говорить, Иллеш, – сказал он. – Это было трудно сделать, знаешь ли…
Иллеш промолчал. Подумал только: мать твою, магистр, где же ты раньше-то был? Чисто риторически, впрочем. Магистр был там, где полагалось быть и Иллешу. Появись он в Преображенье на площади, да хотя бы просто на городской улице, – и люди, сражённые сезонным обострением христоза головного мозга, в едином порыве бросились бы рвать обер-ведьмака на куски. Ничего они ему не сделали бы, конечно, руки коротки, на то он и магистр. Но, право же, атака грифона на беззащитную оцепеневшую толпу обошлась бы меньшей кровью.
– Ну, ладно, – сдался магистр. – Приходи в себя, потом побеседуем. Только не падай духом, оборотень. Природа – она сильнее любой магии, может, в конце концов, возьмёт своё, и всё снова встанет на свои места. Время нужно, а времени у тебя навалом, ты молодой ещё. Это мне пристало спешить и лезть из кожи вон. И ещё один ученик мне, кстати, не помешает, подумай об этом на досуге. Ты ведь начинал когда-то, и неплохо начинал… Был бы ты хотя бы посредственным магом, всё могло закончиться иначе.
Он тяжело поднялся по скрипучей винтовой лестнице, наверху глухо хлопнула дверь. Ничего себе, молодой, – подумал Иллеш, – двадцать два года! Волки столько не живут. Он повернул голову, осмотрел себя, затем приподнялся на передних лапах и уставился в зеркало. Да, нужно отдать магистру должное: то, что он смог сделать, он сделал на совесть. Длинное мускулистое тело, гладкая, лоснящаяся чёрная шерсть без единого седого волоса, почти без подшёрстка, ибо лето, – вот только с мордой и ушами у магистра не получилось, исполосованы они были основательно. Тонкие розовые шрамы проглядывали сквозь шерсть на них, разбегались во всех направлениях, как будто натянули на голову Иллеша неряшливую ловчую сеть чёрной вдовы. Привыкай, отродье адово, – с внезапной злобой подумал он, – привыкай, черти бы тебя взяли, всё равно никто уже не в силах помочь тебе, и время, на которое надеется магистр, лечит редко, а вот убивает всегда. Он мягко спрыгнул со стола, толкнул лапой дверь и выскочил из пропахшего аптекой и гарью магистрова дома.
Было утро, и это могло быть утро следующего дня, или утро через месяц, а может, через год, – оно было летнее, это утро, вот и всё, что Иллеш знал о нём. Он понёсся было по улице волчьим галопом, занося вбок задние лапы, но сердце тут же отозвалось тупой болью, перехватило дух, и он перешёл на вялую рысцу. Дом магистра, как и иллешева лачуга, был на окраине, но на окраине диаметрально противоположной. Иллеш трусил по едва проснувшимся окраинным улочкам, срезая, где можно, через дворы и огороды. Он не поднимал головы, не отвлекался от сражения своего на три фронта, с одышкой и тошнотой, с отчаянием, с лавиной запахов, знакомых, но непривычно сильных и острых. Спирта и сивушных масел из грязной двери оторвы Хелены. Собачины от цепного пса, рьяно имитировавшего нападение. Человечины немытой от человеческих ног. Дерьма, дерьма и снова дерьма от дощатых свинарников – их много было у Варича, старого жлоба, они заменяли его подворью своеобычную ограду. Сухой дорожной глины. Снова человеческих ног. И снова, и снова. Они были слишком близко, ноги эти, что-то здесь было не так. Он остановился и поднял голову. И показалось ему поначалу, что в глазах прохожих не хватает страха, потом люди дружно подались назад, и он сообразил, что никуда страх не делся. Отвращения к нему не было, вот что. Будто сам он впитал его без остатка, ни капли не оставив другим. Ну конечно, подумал он, так и должно это выглядеть: просто на дороге сидит большой чёрный пёс, может сдуру тяпнуть, но это вполне привычно, подумаешь, делов-то, обойди, оглянись и топай дальше, коль раз не догадался взять с собой палку… Тошнота стала нестерпимой, и его вывернуло, желчью и кислотой, больше в брюхе ничего не нашлось. Иллеш вяло облизался, махнул с места через забор и до самого дома на улицы уже не совался.
Будь на двери замок, он стал бы для Иллеша неразрешимой проблемой. Но не такие были его достатки, чтобы запирать вход. К тому же, несмотря на христианскую любовь к ближнему, переполнявшую всякую речь властей, кола и колесованья никто не отменял, и на мелких воришек это действовало весьма и весьма. Не стали бы они рисковать по пустякам. Серьёзную же разбойничью банду или шайку оголодавших гайдуков никакой замок не остановил бы. И уж тем более не остановил бы турок, обнаглевших и отъевшихся по пути через трусливую вероломную Валахию. Иллеш подцепил когтями дверь, распахнул её и остановился на пороге.
Да, это явно не было утро после Преображения Господня. Не чая более увидеть Иллеша живым, соседи успели вынести из его халупы всё, что прошло в дверь, не погнушались утварью и шмотками оборотня, надо же. Остались только стол и кровать, заваленная вытряхнутым из матраца запрошлогодним сеном. Иллеш скользнул внутрь и без сил растянулся на этом сене, дверь за ним медленно закрылась сама собой. И к бычьему пузырю в крохотном окне тут же прильнуло чьё-то лицо, хотя только что вроде никого не было на улице. Удовлетворившись, уступило место другому, третьему… Зря я это, расслабленно подумал он, нужно было остаться у магистра. Надо же, как утренняя пробежка по улицам и задворкам городских окраин уходила меня. Не боец. Всякий может войти сейчас и пришибить, было бы желание. Магистр явно не допускал и мысли, что я могу уйти. Иначе обязательно предупредил бы, чего можно ждать от восстановленного неслабыми его трудами волчьего тела. Да и не вполне ещё восстановленного, наверное. Не спешил он, делал всё на совесть, старый хрыч, время и природа у него лучшие лекари, или как он там выразился… Иллеш закрыл глаза и расслабился, растёкся по кровати, но сон не приходил, а дремота была вязкой и мучительной, наполненной бредовыми видениями. В них Иллеш был одновременно и человеком, и оборотнем в полнолуние, и почему-то грифоном, а обострённый звериный слух его ни на миг не оставляли в покое осторожные шаги и робкие шепотки за окном. Как будто поглядеть на него хотел весь город, как когда-то Фивы смотрели на несчастливого Кадма и его не менее несчастливую жену, – впрочем, Кадм ко всему тому был царём, то-то злорадствовали недовольные подданные… Так и прошёл день, и к вечеру Иллеш совсем уж было забылся, но тут кто-то робко постучал к нему. Чертыхнувшись про себя, он сполз с кровати, лапа за лапу перебрёл комнату, открыл носом дверь и выглянул.
Вот этого он никак не ожидал увидеть. Соседи сложили у двери всё, или почти всё, что успели изъять за эти не пойми сколько дней. Свёрток с лоскутами бычьей кожи. Горшки, миски и пара кувшинов. Примитивный шлифовальный станок. Набор шильев и игл в потемневшем от времени и сырости ящике. Особо умиляла невыносимых размеров пивная кружка – уместностью своей в волчьих лапах, естественностью и незаменимостью у клыкастой его пасти… Иллеш расхохотался коротко, с вполне людскими истерическими синкопами. И только потом обратил внимание на визитёра. Мила. Соседская двенадцатилетняя пацанка.
– Мама просила передать тебе. Вот…
Она поставила перед Иллешем большую плетёную корзину. Собственно, это тоже была его корзина, но в ней были кролики. Трое. Живые.
– Спасибо, – хрипло сказал он и осторожно сжал зубами ручку, вытянул шею, примериваясь. Подумал: интересно, если сейчас привычным взмахом сломать кролю шею, откусить голову, прижав для удобства лапой бьющегося зверька – станет ли она смотреть жадными глазами, или всё же ужаснётся и убежит? Дитя невинное, но мамаша, конечно, хороша, а впрочем...
– Тебе спасибо, – ответила она, и вдруг осторожно запустила пальцы в его гриву. – Ты нас всех спас.
– Ну, так уж и всех…
– Нас с мамой – точно. Мы прямо перед этим чудищем стояли, на меня даже слюни попали, когда он заорал.
– Заорал? А, ну да, конечно. Это когда я сразу засветил ему прямо в глаз. И головой он задёргал от неожиданности, как курица, помнишь? Забавно теперь, ей-богу. Такая туша…
Мила засмеялась, как будто зазвенели колокольчики, а Иллеш вздохнул и закрыл глаза. Так вот, оказывается, отчего так млеют собаки. Приятно, но как же непривычно… Попробовал бы кто раньше коснуться его холки в полнолуние… Стыдясь секундной слабости своей, Иллеш деловито спросил:
– Кстати, Мила, какой сегодня день?
– Канун Августина.
Однако, подумал он. Значит, магистр бился надо мной почти месяц. И не приглашать мог к себе в ученики, мог просто приказать.
– Маме большое спасибо передай от меня, – сказал он и подмигнул заговорщически. – Скажи: если надо будет кого-то укусить…
Девчонка снова зашлась смехом, Иллеш подхватил корзину и скользнул в дверь. И, поставив корзину на пол, долго рассматривал сбившиеся в кучу серые ушастые комки, а потом коротким ударом лапы опрокинул её. Кролики брызнули в разные стороны, забились куда-то по углам и затаились. А Иллеш растянулся на сене, и то ли от застрявшего в памяти ощущения детских пальцев, перебирающих шерсть на загривке, то ли от смутного ожидания чего-то светлого, жадно торопящего завтрашний день, мгновенно и глубоко уснул, будто провалился под лёд коварного быстрого Сомеша.
Разбудили его (причём не сразу) грохот и сдержанная ругань. Мужики сновали по комнате, расставляя по местам всё, что он вчера оставил на улице, его законно личное, но в большинстве своём абсолютно лишнее теперь. Как только помещались все в такой тесноте…
– Проснулся, – с улыбкой констатировал Ладислав, присел на кровать и потёр чёрные, привычные к кузнечному молоту ладони. – Это ты правильно сделал, что проснулся, самое время. Живёшь ты теперь, брат. Да будет тебе известно, что епископ, убедившись, что ты волк и ничем иным становиться не собираешься, объявил тебя вполне божьей тварью. Видимо, в благодарность за спасение своей жирной задницы. А что разговариваешь ты, так на то, сказал, воля Всевышнего. Или его же попущение, что тоже неплохо. Ибо терпение Господне не бесконечно, но всё же велико, а пути неисповедимы.
Иллеш подобрал задние лапы и тоже уселся на кровати, с трудом сдерживая желание почесать за ухом и вылизаться.
– Здорово, амбал. Ну, рассказывай, что тут произошло в нашем занюханном закуте, пока я валялся без памяти.
– Да что тут может произойти, – пожал плечами кузнец. – Одно слово – дыра дырянская. Ну, магнат старшую свою к мужу отправил наконец. Боркин муж и её ж таки хахаль, представь хохму, утонули намедни. В своих же сетях запутались спьяну и… Ну, и епископ, как ты уже понял, задержался у нас до неприличия. Причащался по вечерам аж ну, а с утра всем в округе чертей давал. Присматривался, гад, чего бы ещё в церковную пользу потянуть. Только что с нас возьмёшь, да и магната не оберёшь особенно… Вот только убрался, слава богу. Да, пенял тебе ещё, что на его прощальную службу не явился, ну так это он больше своё красноречие имел в виду, а не тебя. Больно нужен ему волк в церкви… А больше ничего вроде.
Мужики сдержанно поприветствовали Иллеша и вышли, снаружи несколько раз стукнуло огниво, чуть погодя в двери нехотя вполз клуб дыма.
– Вообще-то есть у меня ещё пара чудных новостей для тебя, – произнёс Ладислав, – только сказать сейчас не могу. Магнат настрого приказал до времени держать язык за зубами. Ладно, выздоравливай давай, не кисни. Погода – чудо.
Он ощутимо хлопнул Иллеша по чёрному боку, поднялся и вышел, но тут же заглянул снова и бросил на стол облупленную козью ногу с лопаткой.
– А вот и завтрак тебе приспел. Ну, пока, волчара.
Дверь закрылась за ним, Иллеш спрыгнул на пол и потянулся блаженно. Да, братцы, так можно и волком жить, подумал он. Интересно, надолго ли хватит благодарности горожан… Наскоро приведя свою шерсть в порядок, он расправился с козлятиной, потом, поразмыслив немного, отыскал и сожрал кроликов вместе со шкурой. От сытого брюха разлилось тепло и благостная истома, затяжелевшее тело потянуло к земле, но это быстро прошло, сменилось нестерпимой потребностью движения, чувства жухлой травы под окрепшими лапами, ветра. И до ветру тоже, кстати. А раньше он в такое время хлебнул бы рассолу, придвинул к окну колченогий табурет, разложил инструменты на подоконнике, раскатал на коленях плотную грязно-жёлтую кожу и, сунув в рот кусок хлеба, придвинувши кружку с обратом… Фу, какая тоска! Иллеш встряхнулся, выскочил на улицу и помчался, кивая головой на робкие приветствия прохожих, прочь из города, к реке.
Выше по течению Сомеш был стиснут невысокими, но крутыми каменными берегами, выходами молодых гранитов, а здесь, у города, он вырывался, наконец, на свободу, напоследок завиваясь водоворотами меж двух почти одинаковых утёсов. За ними кручи резко сходили на нет, плоские глыбы сменялись пронизанным травяными корнями суглинком, затем узкой полосой песка, и там, где начинался песок, был перевоз, а потом берег плавно поднимался снова и к реке клином выбегал из берёзового леса густой ракитник. Иллеш окинул взглядом пейзаж и выбрал каменную россыпь. В самом деле, а вдруг его выздоравливающее тело снова потребует крепкого целительного сна, и какой-нибудь чужак из-за реки соблазнится его, Иллеша, роскошной чёрной шкурой… Он запрыгал по камням, подбивая, хватая лапами и снова отбрасывая щебёнку и сухие клубки корней, а потом, наигравшись, нашёл гладкий пятачок между двумя валунами, покрутился на месте и улёгся, положил морду на лапы. Под ним текла река, паром был на самой её середине, и на пароме скрипела телега, переступали лошади и кто-то, явно благополучный и довольный жизнью, пел. Пел тихо и слегка фальшиво, для себя, но река далеко несла звуки, и волчьему слуху Иллеша вполне доступны были слова, чужие, шелестящие, понятные через пятое на десятое. А вот паромщик, наверное, понимал всё, и изредка хрипло подтягивал гостю. Час ем розгнята цьежкам стопам тышемслечи, то вшистко мие, вшистко мие, вшистко гашьне, и тылько видмо бабилонське смутно лечи пжес вшельке часы, и пжес тен ото – но, влашьне… Жить, думал Иллеш, просто жить, сколько там ещё отведено, почему нет. Не искушать судьбу, ведь могло закончиться гораздо хуже, грифон мог проломить череп, запустить когти в сердце… А может, так и было, может, могущество столетнего магистра действительно воскресило меня из мёртвых, кто знает, ведь там, за гранью – ничто, безвременье, нет для оборотня ни рая, ни ада, кроме как здесь и сейчас. А если бы он не успел, если бы не решился пройти через поражённый запоздалым ужасом притихший город… Интересно, для погибшего грифона нашлось место в лучшем мире? Нашлось, наверное, только зачем он ему, с его-то куриными мозгами.
Паром пристал к берегу, до ушей Иллеша долетела короткая перебранка из-за платы за перевоз, потом внизу зафыркали лошади, и телеги, скрипя, покатили по дороге. А паромщик обошёл настил, чертыхнулся зло, свернул верёвки и стал подниматься в город коротким путём, по осыпи, неся на плече обломанный рычаг ворота. Иллеш встряхнулся, вспрыгнул на камень и уселся, иронично кося глазом на тропу. Из-за бугра показался драный соломенный брыль, паромщик кряхтя выбрался наверх и шарахнулся от неожиданности, увидев огромного чёрного волка на камне.
– Привет, – буркнул он. Иллеш шевельнул хвостом и оскалился.
– И тебе привет, Аугустину. С именинами тебя, всех благ.
Аугустину непонимающе посмотрел на него, потом вдруг фыркнул в кулак и ехидно ответствовал:
– И тебе того же, Иллеш. – И, помолчав, добавил: – Зашёл бы как-нибудь. Рады будем.
– Зайду, спасибо.
Зайду, как же, подумал он. Рады-то они, может, и будут, вот только объедать их… Статки на перевозе неплохие, но на такую семью всё равно мало. И надо же, ничего их не берёт, ни мор, ни порча, ни приснопамятное турецкое нашествие. Ни один ребёнок не умер, ни один не родился мёртвым. Действительно, семеро по лавкам, и Маричка их всех выкормила, даром что сама сухая, как щепка, подняла на ноги… Матери лучше, наверное, и не найдётся в городе. Иллеш спрыгнул, осторожно спустился чуть ниже по косогору и улёгся на новом месте, более или менее ровном, а главное – солнечном. Тепло ему нужно было сейчас, тепло и покой, и в город он решил до вечера не возвращаться.
И правильно, между прочим, решил. Несмотря на будний день, на улице его было людно. Фартуки и куртки ремесленников, выцветшие платья и юбки, попадались и богато расшитые рубахи, и даже промелькнул неизменный душный балахон палача, которым тот, по скудоумию своему, страшно гордился – люди шли один за другим, как к собору на водосвятие. Приникали к грязному окошку, и среди солнечного дня, естественно, ни черта не разбирали во мраке комнаты, но активно делились впечатлениями вполголоса. Одному из трёх десятков, от силы, приходило в голову заглянуть через щели в рассохшейся двери и убедиться, что мохнатого хозяина этой злоуханной конуры попросту нет дома. Впрочем, наивен тот, кто решил бы, что они тут же сообщали об этом. Это ведь чертовски приятно: чувствовать себя умным и ироничным среди жадных до чуда разнокалиберных дураков. А потом, ближе к вечеру, на улицу вкатили две телеги, властно и недовольно зарявкали с них магнатовы латники, и горожане рассосались подальше от греха. Так что, вернувшись в сумерках и распахнув дверь, Иллеш снова не узнал своей халупы.
Видимо, за трудами державными магнат давно уже не представлял себе, как живут его подданные. Ковры висели на стенах вперехлёст, но места им всё равно не хватило, и лишние просто лежали в три слоя на полу. Исчез раздолбанный стол, вместо него опирался резными львиными лапами на ковры новый, уже и длиннее, под бархатной скатертью, и над ним висел слишком большой для такого низкого потолка светильник, медный, но вылизанный и блестящий, как червонное золото. И было светло от него – странно, что Иллеш сразу не обратил внимания на свет в своём окне. Синее покрывало, за которым не было видно собственно кровати, снежно-белая и латунно-жёлтая посуда у печи, ночная ваза даже… Впрочем, старьё тоже по большей части никуда не делось, оно было кучей свалено в углу и небрежно прикрыто опять-таки ковром. И остро, забивая кислое амбрэ погреба, пахло миррой, дубом и лаком. И говяжьим мясом от большой миски на столе. Иллеш медленно прошёл через комнату, ставшую непривычной и чужой, осторожно положил передние лапы на кровать, и лапы ушли в перину.
Из ступора его вывел стук в дверь. Иллеш пригласил войти, и на пороге появился полузнакомый шорник из дальнего края улицы.
– Здоров будь, хозяин. Я хотел… – произнёс он и осекся, дико огляделся по сторонам.
– Здравствуй. Заходи, не мнись у двери, я сам ещё не привык, – отозвался Иллеш.
Гость осторожно потрогал носком ковёр, будто боялся, что пол сейчас проломится под ним, робко шагнул и присел на низкий резной табурет у двери.
– Я… Я хотел одолжить шило у тебя, я своё сломал сдуру. Или обменять, если ты… – он осторожно вытащил из-за пазухи квадратную зелёную бутыль, заткнутую деревянным чопиком.
– Бери, – усмехнулся Иллеш. – Бери за так, мне они теперь всё равно не по руке. Извини, что нечем угостить тебя, сосед. Только сырое мясо вот… Не надо платы. Там вон они должны быть. – Он указал носом на кучу в углу.
Шорник, как по льду, прошёл по полу, осторожно отвернул угол, нашарил взглядом ящик с инструментами и аккуратно, боясь уронить и разбить что-нибудь из этого ненужного хлама, вытащил его. Потом, взвесив на ладони бутыль, скривился и решительно сказал:
– Да ну, как это – за так, так нельзя, не по-людски. И потом, что ж мне теперь, обратно бабе своей паленку нести? Давай уж, раз такое дело… Не откажешься со мной причаститься живой воды?
– А не откажусь, – хохотнув, сказал Иллеш.
Шорник налил ему в глубокую миску, но всё равно брызги густо полетели на скатерть. Иллеш удивился мельком, что едва заметный сладковатый привкус паленки пришёлся очень не по его волчьему вкусу, но всё же вылакал до дна. Ладно, не впервой, пивали и худшую гадость. Шорник крякнул, вытер усы и спросил стеснительно:
– А вот скажи, Иллеш, как оно это – быть волком? Нет, ты не обижайся, просто ты теперь знаешь, как оно, и я теперь могу спросить.
Иллеш удивлённо вздёрнул бы брови, если бы они у него были.
– Да ты и раньше спросить мог, разве нет?
– Ну-у, раньше… Раньше ты был оборотень, – простодушно сказал шорник.
Иллеш задумался, механически облизал нос.
– Ну, представь себе, что ты… ну, быстро бегаешь. У тебя четыре ноги, но бегаешь ты, как будто их не меньше дюжины. Представь себе, что ты видишь ночью как днём. Представь себе, что ты ничего не можешь сделать руками, но тебе и не хочется ничего делать, и не нужно… Понимаешь, потому что ты сам, сам себе хозяин, и никто тебе больше не нужен, тебе ничего ни от кого не надо, ни помощи, ни платы, ни доброго слова… Ночь, луна, запахи совсем другие, не хорошие или плохие, а – просто тропы, деревьев, зверя, и ты бежишь по снегу, или там, по траве, и…
Стоп, подумал Иллеш. Это не память волка. Это память оборотня.
– Да… – завистливо вздохнул шорник.
– … и на тебя с этой травы прыгают блохи, – оскалившись, сказал Иллеш. – И кусают, курвы.
Шорник непонимающе уставился на него, открыв рот, а потом заржал, так что под коврами содрогнулись стены иллешевой халупы.
Они глубокомысленно потолковали о сравнительных преимуществах блох, клопов и вшей, приняли за упокой души новопреставленных Томаша и Габора, рыбаков, так же глубокомысленно пожалели дважды овдовевшую Борку, и шорник, имени которого Иллеш так и не спросил, откланялся. Иллеш отметил про себя, что едва наполовину опустевшую бутыль визитёр унёс с собой. Не видать его бабе паленки, подумал он. И мужа не видать, не дойдёт. Он прислушался к себе, и, поколебавшись, принялся за еду.
Он спал этой ночью, хотя было полнолуние, и спал утром, мёртвым, без сновидений, человеческим сном, он спал бы и дальше, если бы его не разбудил уверенный стук в дверь. Спросонья он недовольно рявкнул, так, что зазвенела посуда, но нежданного гостя это отнюдь не впечатлило. Дверь скрипнула, солнечный свет прогнал уютную темноту под веками, Иллеш вскинул голову, недовольно ворча. На пороге, руки в боки, стоял затянутый в кольчугу хмурый толстяк, из-за спины его, блестя любопытными глазами, выглядывала Мила.
– Поднимайся давай, – изрёк гость жирным и недовольным, под стать облику, голосом. – Пан магнат ждёт тебя к обеду. Так что собирайся. Оденься там, как надо, помойся, чтоб не воняло… А, ну да, что это я. Ну, хоть блох там повыбери, причешись, а то ты сейчас на пьяного ежа похож.
Пьяных ежей Иллеш не видел никогда, но сравнение ему не понравилось. Как и весь спич, впрочем. Так могло быть месяц назад, он принял бы как так и надо, утёрся, но теперь… Иллеш угрожающе оскалился и подобрал лапы. Под тяжёлым волчьим взглядом визитёр поёжился, отвёл глаза и, сбавив тон, резюмировал:
– Ну, я сказал, в общем. Пан магнат не любит ждать.
Латник вышел, и в комнату впорхнула Мила. Без страха. По коврам, как по дорожной глине. Она провалилась в перину, охнула и весело засмеялась, потом извлекла из кармана гребень, воткнула его в чёрную шерсть и потянула. И злобные огни в глазах Иллеша погасли, он опустил голову и улыбнулся щенячьей улыбкой. Как своего любимого домашнего кота, подумал он. И плевать ей, что я вдвое старше, и дела ей нет, кем я был совсем недавно. Да и так ли уж боялась она меня? Не помню. Не до неё мне было, мне вполне хватало всех прочих. А была бы старше – боялась бы. Милое дитя… Что её ждёт? Ведь не княжна, не магнатова дочь. Вдова, хоть и крепко стоит на ногах, постарается избавиться от неё поскорее. И станешь ты, Мила, как все, горластой, глупой, набожной в праздники и просто суеверной во все прочие дни… Если только не заметит тебя магистр, не подберёт по каким-то своим, заветным и сокровенным соображениям. Вдова не посмеет противиться, но тогда ты станешь ведьмой. Это будет немногим лучше оборотня, Мила, разница лишь в том, что люди всё же будут приходить к тебе, когда совсем уж прижмёт… ну да, и половине из них ты будешь не нужна на самом деле, они просто будут приносить тебе своё зло и калечить тебя. Да ещё одно отличие – ведьму ждёт ад, а оборотень просто обращается во прах и исчезает бесследно. Но ведь бывают же чудеса, ведь со мной же случилось чудо. Впрочем, завидное, нечего сказать, чудо – когда грифон рвёт тебя в клочья…
– Ну, вот видишь, как всё хорошо сложилось, – говорила меж тем Мила. – Уже и пан магнат тебя приглашает, и весь город знает, какой ты. Я проводила бы тебя, но мама не разрешит. Жалко, так хотелось бы заглянуть, как они там живут. Ты расскажешь потом? Ты теперь не забывай нас, заходи иногда, хорошо?
– Зайду. – Иллеш усмехнулся. – Если только пан магнат не съест меня сегодня на обед.
– Не съест. Он просто так к себе никого не приглашает. Помнишь Ковача, ну, того, которому турки оба уха отрезали? Его вот так же пригласили, а потом он стал лесничим. А когда сосед его проворовался, так его никуда и не приглашали, просто изломали колесом на площади, вместе с сыновьями, и всё… Что же мне с тобой делать? Раньше тебе одеться бы хорошо, шапку там хорошую надеть, у нас от покойного отца осталась, мама не разрешает братьям таскать…
Мила погрызла ноготь, потом решительно перебросила на грудь тощую косу, мгновенно расплела её, выдернула длинную голубую ленту.
– Ну, хоть так, и то лучше как-то, праздничней.
– Спасибо, милая, – сказал Иллеш, а про себя подумал: ну и вид у меня, должно быть, с этой ленточкой (одарить его зеркалом магнат не догадался). Однако же придётся так идти, нехорошо её обижать. Потом как-нибудь сниму, если дотянусь. – Даст Бог, перепадёт мне что хорошее от пана магната – я вас не забуду, обещаю.
– Не поминай имени Божьего всуе, – строго сказала Мила. – Ты теперь не оборотень, должен понимать. Ну, всё. – Она встала, быстро перекрестила волка. – Иди уже, а то пан магнат действительно рассердится на тебя.
Чем ближе к магнатовым палатам, тем больше на улицах было народу. Впрочем, так было всегда, но теперь люди уважительно расступались перед Иллешем, перед волком с голубой лентой на шее. Скользнув в ворота, Иллеш оказался в окружении ратников. И заробел, конечно, но кто из них знал, как робеет волк? Они видели оскал острых зубов зверя, вздыбленную шерсть и жёлтые огни в глазах и отходили с его дороги, кто с достоинством, кто поспешно – вчерашние гайдуки, позавчерашняя безземельная рвань, обязанная всем войне и магнату. Ключник провёл Иллеша в трапезную с чёрного хода. Отнюдь не потому, что щадил его, ошарашенного внезапной улыбкой судьбы, просто выход волка, видимо, был задуман как эффектная изюминка званого обеда. И первое, что Иллеш увидел, когда перед ним открылась низкая дверь, была широкая спина магната с выпирающими сквозь белую рубаху мускулами и его бычья шея. Магнат оглянулся через плечо, окинул волка взглядом и молча указал рукой незанятое место, не рядом с собой, но неожиданно близко.
Нет, это был не собачий коврик, не стул и даже не лавка. Иллеша ждала вырезанная из дубового бревна лежанка, точно подогнанная под его лапы и брюхо, пахнущая деревом и свежим лаком. Надо же, ошарашенно подумал Иллеш, устраиваясь, даже об этом позаботились, видимо, очень я желанный гость здесь. Магнат стукнул кружкой, оба крыла стола, покоем устроенного в трапезной, дружно поднялись.
– Чествуем Иллеша, – произнёс он. Голос его был спокойным и суховатым, совсем не похожим на хриплый рык, которым он предварял смертные приговоры на площади. – Чествуем вновь обретённого сына Святой Церкви. Чествуем её защитника, провозглашённого и благословлённого равноапостольным епископом …ским (от неожиданности челюсть Иллеша отвисла, совсем по-человечески). Чествуем нашего соратника, отныне – сотника нашего войска. Здрав будь, Иллеш, пан сотник!
Кружки дружно поднялись, вслед за тем заскрипели под задами гостей лавки. Магнат повернул голову, и сидевший между ними детина откинулся назад, чтобы не застить хозяину.
– Жить теперь будешь на моём подворье, Иллеш, – сказал магнат. – Всё, что тебе пожаловано было, к вечеру будет в твоём новом доме.
– И не серчай на наших посланцев, брат, – добавил ключник. – Сказано им было – доставить всё к тебе, они и доставили, и свалили как попало. Усердия много…
– …а ума Господь не дал, что уж тут поделаешь, – с улыбкой закончил магнат. Однако взгляд, которым он одарил дальний край стола, отнюдь не улыбался, и там нахохлились. С лёгким злорадством Иллеш разглядел среди них своего утреннего визитёра.
Обеденный шум, нарастая, волной прокатился от дальнего края стола, Иллеш деликатно подобрал с тарелки кусок оленины. Кусок не лез в горло – ещё бы, за всеми чудесами сегодняшнего дня… Он повёл ушами, прислушался.
– …здорово это придумано: представь-ка, каково будет вражинам, когда здоровенный волк поведёт на них сотню!
– Ну да, тут тебе и всё оружие при нём. Пуля – дура, топор твой, поди, тоже отвести можно, а вот волчьи зубы…
– …надо же, кто он был, этот Иллеш, или как его там. А тут сразу – сотник. Ему бы пообтереться сперва.
– Ты, слышь, потише, знаешь, какой у волков слух…
– Ну?
– от тебе и ну. Не видел, что он с грифоном делал? Колдовать-то, небось, малость обучен. Гляди, услышит и как даст…
– …и к службам допущен. То-то радости пастве будет…
– …ключнику ещё один союзник, вот увидишь.
– Хе, ключнику… Ключник ещё его деду служил. Он силу немалую набрал, Лайошу легче его золотом засыпать, чем отдалить от себя, та ещё фигура…
Сосед ощутимо хлопнул Иллеша по лопатке, Иллеш вздрогнул от неожиданности, повернул голову.
– Ну, теперь ты на коне, брат, – весело сказал детина. – Будь уверен. Это нужно Бог знает что ратнику сотворить, чтобы всерьёз Лайоша разгневать.
– Вот так просто – Лайоша? – усмехнулся Иллеш.
– А то! С нами он отец родной, с нами он отдыхает. Так что – Лайош. «Пан магнат» – это пусть мещане его так зовут.
– А мне как к нему обращаться?
– А не рано тебе к нему обращаться? – ехидно усмехнулся детина. – Ты осмотрись сперва, узнай, что здесь и как. Главное – меня слушай. Не говоря что я над тобой командир теперь… Я ведь тоже из кож. Только ты их иглой пырял, а я – мял. Знаешь, небось, что это такое: дышать нечем, вонище, говнище… Потом в гайдуки подался, потом к мадьярам, лет на шесть, а потом как-то угодил под плети. Ну, отошёл, плюнул на всё и подался сюда. Так что я дурного тебе не посоветую.
– Не много ли мне чести? – вдруг неожиданно для самого себя сказал Иллеш.
– Как по мне – не много. Бился ты так, что дай Бог каждому. А вообще – епископа благодари. Уж если ему что втемяшится… Как пить дать, он сейчас везде, где ни остановится, о тебе проповедует. Он, говорят, потихоньку выживает из ума.
– Вот те раз… Что семиградскому магнату за дело до чокнутого мадьярского епископа? – удивился Иллеш. – Храм в золоте, руку турка не держит, чего ещё?
– Ну, брат, какой ты ещё зелёный! – Детина хмыкнул, повёл глазами и склонился поближе к волчьему уху. – Лайош, конечно, наш человек, ему бы зверя по лесам гонять, пировать и поплёвывать сверху на всякую политику, да только с детьми у него незадача. Три дочери и ни одного сына. Стал бы он заискивать перед мадьярами, епископа этого ублажать, стал бы юлить перед ублюдками Ракоци, если бы ему кровь из носу не нужно было наследника дождаться. Он ведь и сам из Баториев, хоть и седьмая вода на киселе, – представь, каково ему. Ты думаешь, почему он старшую дочь при себе держал до последней возможности? Вся надежда была, что родит она здесь, и родит сына. Если бы не поп этот свихнувшийся… Муж ему нажаловался, не иначе. Теперь ещё, не дай Бог, выкинет плод по дороге, от тряски-то. Был бы доволен, щенок мадьярский, что породнился с Лайошем, так нет же, гонор свой мелкий кажет, курва… Ладно, все мы в руке Господней.
Детина сгрёб вновь наполненную кружку и воздвигся.
– Во здравье Лайоша! – гаркнул он. – Во славу нашего оружия, братья! Цвести Семиградью во веки веков!
– А также во здравье князя, – сказал магнат. И глаза его сверкнули холодной злобой, так что ратники смешались и выпили молча, как за упокой. Ключник взглянул на хозяина и едва заметно осуждающе покачал головой. Однако, подумал Иллеш. Участь магната представлялась ему теперь совсем в другом свете.
Он вылакал вино, опустевшая миска глухо звякнула.
– Пей, брат, пей, пока пьётся, – сказал детина. Испорченный тост отнюдь не убавил ему настроения. – Потому что после – только с моего ведома, имей в виду. И вот ещё что… – Он снова наклонился к уху Иллеша. – К ведьмаку дорогу забудь. И колдовство своё прибереги для битвы. Молись, чтобы никто не вспомнил, что ты вытворял на площади, в Господень-то праздник. Иначе…
– Разумеется. О чём тут говорить, – так же тихо отозвался Иллеш, и потянулся к тарелке с олениной. – Я удивляюсь, как епископ об этом забыл.
– А не удивляйся, забудь – и всё. Тогда никто и не вспомнит. С первого жалованья в церковную кассу отстегни, молебен там благодарственный закажи, или… В общем, веди себя соответственно. Ох ты, глянь-ка, вот тебе ещё подарок от Лайоша!
Трапезная одобрительно заворчала: внесли доспехи. Сверкающие пластины панциря, соединённые полосами кольчуги, были надеты на деревянный каркас, повторяющий волчий костяк. Присмотревшись, Иллеш заметил на панцире клеймо Ладислава. Магнат одобрительно крякнул, взглянул на Иллеша, но пышных слов говорить не стал, сказал только:
– Хорош будешь, сотник. Ай, хорош будешь! Все девки будут твои.
Стол взорвался гоготом, магнатова гвардия откидывалась, всхрапывая, вытирала выступившие от смеха слёзы. Потом пан Лайош встал, огладил бороду, и смех затих.
– Ну что же, братья, будет с нас, – сказал он и поклонился на три стороны, и глубоким, в стол лбами, поклоном ответили ему бойцы. Магнат вышел, и ратники потянулись было за ним, но в спину им раскатился вдруг зычный голос иллешева соседа:
– Э, нет! Сперва примерка! Давай, сотник, получай, что причитается, не стесняйся, а то ходишь голышом!
Он хлопнул Иллеша по загривку, Иллеш огляделся и с места махнул через стол, приземлился у каркаса с латами. И его, как давеча, обступили любопытные люди. Трапезная ещё некоторое время полнилась смехом и одобрительными возгласами.
Замечание новообретённого иллешева начальника относительно выпивки было, видимо, просто формальностью. Впрочем, Симон – так, оказывается, звали детину – присутствовал лично и не возражал, ни словом, ни собственным примером. Он повлёк Иллеша по хозяйству магната, дабы ввести в курс дела, и курс этот сопровождался обильными возлияниями и закусками. Телохранители, приближённые слуги пана Лайоша, конюшие, псари – все они, справедливо полагая, что смена княжеской династии и бурные турецкие эмоции по этому поводу ничего хорошего Семиградью не сулят, от души жили сегодняшним днём. Посему до нового своего дома Иллеш в этот день не дошёл. Так и умостился на ночлег где-то в магнатовом арсенале, то ли вартовне, как был, прямо в доспехах. Напоследок безбожно исполосовав вытертый ковёр под собой торчащими из наручей короткими кривыми клинками.
Его разбудил ключник. Иллеш хотел было осведомиться, чему он обязан столь ранним подъёмом (едва занималась заря), но, взглянув в лицо старика, захлопнул пасть. Что-то произошло там, у магната, что-то совершенно из ряда вон. Ничем иным нельзя было объяснить осунувшееся лицо старого слуги и его мёртвые глаза.
– Пойдём, – глухо сказал ключник. – Пан магнат ждёт тебя.
Пока они шли через сонные комнаты и коридоры, Иллеш судорожно подбирал слова. Лайош, пан магнат, хозяин… Они вошли в опочивальню магната, и Иллеш выпалил, по-видимому, гораздо громче, чем следовало:
– Я здесь, мой господин, я слушаю тебя.
– Ты можешь идти, Штефан, – тихо сказал магнат. Ключник переломился в поклоне и бесшумно исчез. Магнат захватил бороду в кулак и мрачно посмотрел на волка.
– Слушаешь, значит? Ну, слушай. Антония, моя средняя дочь…
Он повернулся к окну, некоторое время стоял, будто любуясь рассветным заревом, потом вдруг процедил яростно:
– Сучий выплодок, истеричка недоношенная…
Уши Иллеша сами собой прижались к голове, хвост вздрогнул и спрятался между лапами. Вот это да, подумал он.
– Она послала вдогонку епископу гонца, – сказал магнат. – Без моего ведома. Она сложила с себя обет безбрачия и просила позволения и благословения на брак с тобой. С волком. Благословенным защитником Святой Церкви. И получила. Безумцы нашли общий язык. Вот так-то, зятёк. Ей-то большой разницы нет, что безбрачие, что волк в мужья, дуре недоделанной, не спать же ей с тобой, но что люди скажут… И ладно бы этот полудурок-епископ прилюдно разрешил ей… Мне-то что делать, скажи. Не знаешь? Вот и я не знаю. Слать гонца в Вену – так это скандал, и крайним в нём буду я, как бы ни повернулось дело. Потому что – Церковь, святая и непогрешимая, мать бы её растак. Грохнуть его где-нибудь по дороге, вырезать свиту – так поздно уже. Ну, что молчишь, сотник?
– Может, всё-таки не поздно ещё, Лайош? – тихо спросил волк. – Я взялся бы, скажи только слово.
Магнат фыркнул, с силой провёл ладонями по лицу и грузно опустился на стул.
– Твои слова были бы смешны, если бы не выдавали твою преданность. – Он горько усмехнулся. – Может, и вправду всё к лучшему: свой волк лучше, чем чужой мадьяр.
– В конце концов, я могу просто исчезнуть, – сказал Иллеш.
– Не можешь, – жёстко отрезал магнат. – Если бы мог – я тебя на месте порешил бы. Ты теперь вроде иконы: заприходован и внесён в книги. – Он безнадёжно помотал головой. – Ладно. Если ничего не придумаем – будь готов на днях под венец. В горе и радости, пока смерть не разлучит вас, и тому подобное. По своему разумению действовать не смей, слышишь? И сними доспехи, тебе наутро в храм идти. С Антонией, мать бы её… Иди, приведи себя в порядок, сотник.
Иллеш не запомнил, кто помог ему избавиться от доспехов, помнил только, что этот кто-то, сдёрнутый с лежанки ни свет ни заря, вяло матерился сквозь зубы и дышал перегаром. Планы спасения панской чести и прочие верноподданные порывы он оставил за дверью опочивальни Лайоша, но порядка в голове это ему не прибавило. Каша там была. Он не думал даже, как это выглядит со стороны, когда старательно вылизывал бока, лапы, брюхо и всё что ни есть у матёрого волка. Сумасшедший поп… Слетевшая с нарезок магнатова дочка, положившая глаз на божью тварь… Фальшивые, как сама Церковь, слова, которые на этот раз, в порядке исключения, что-то значили – да что там, очень много значили: благословенный защитник святой веры, надо же… Чудо, произведённое Господом Богом, внезапно, как всегда, снизошедшим до страстей людских, над презренным оборотнем, исчадьем ада… И как результат – местная знаменитость, сотник, жених, зять известного далеко за пределами Семиградья магната. Совершенно невозможная история. Абсолютно невозможная.
Антония уже ждала его у крыльца, и при виде её Иллеш смешался окончательно. Высокая, черноволосая и в чёрные же одежды облачённая, она живо напомнила ему когда-то виденную валашскую икону (для города обычными были образа, писанные в австрийской манере: глаза Мессии, святых и Святого Семейства, казалось, вылезали из орбит под давлением избыточного жира). Аскетически тонкие, прозрачные черты лица её некоторым образом заменяли светящийся нимб над головой. Что, впрочем, не лишало её вполне человеческой красоты.
– Пойдём.
Антония не приветствовала его, только и сказала: «пойдём» и положила на голову Иллеша узкую ладонь.
Пока они шли к собору, Иллеш всё пытался поймать взгляды прохожих, догадаться, что они думают о такой колоритной паре: дочь властителя и гордо (он просто не решался убрать голову из-под руки внезапной суженой) вышагивающий рядом огромный чёрный волк. И это ему не удавалось, даже несмотря на острое зрение хищника. Едва завидев их, люди кланялись в пояс, пару провожали затылки, а не глаза. Было ли это благоговение перед известной своей набожностью и богоугодными делами дочерью магната, или люди просто прятали насмешку – для Иллеша так и осталось загадкой. Вряд ли, впрочем, дикое решение Антонии уже стало общим достоянием. Не над чем было потешаться, кланяться нужно было.
И слабым облегчением для Иллеша было, что священник тоже чувствовал себя не в своей тарелке. То ли из-за непостижимого для его невеликого ума зрелища волка под кафедрой, то ли опять-таки из-за Антонии (уж ему-то должны были сообщить, или нет?). Святой отец явственно заикался и путал слова, и каждый раз Иллеш чувствовал, как спутница его вздрагивает всем телом. Совсем как лошадь, которую одолевают слепни. Когда пришла пора говорить пастве, он очень старался, благо, слова на сей раз оказались хорошо известны ему. А вот то, что его рык, прорезающий общий гомон молящихся, смущал только святого отца, для Иллеша было действительно большим облегчением. Едва узнав доброе отношение сограждан, он очень боялся снова нарушить его, пусть даже на короткие минуты утренней службы.
Они вернулись, и снова была молитва – перед завтраком, который Антония, молча отстранив прислужницу, накрыла сама. По счастью, молитву эту можно было произнести про себя. Или сделать вид.
– Всеблагой Господь, открыв для тебя двери в лучший мир, в мудрости своей наделил тебя ещё и светлым разумом, как я вижу, – сказала Антония, когда миска перед Иллешем опустела (сама же она, казалось, и не прикоснулась к еде). – И даже прилежностью в молитве и страхом Божьим. Только я сомневаюсь, что ты искушён в служении ему. Слишком недавно он снял с тебя клеймо зверя.
– Ты права, – хрипло сказал Иллеш. Невестина манера выражаться немало напрягала его. – Мне нужно прилежание. Господу угодно, чтобы я учился сам.
– Да, именно так, – сказала Антония и улыбнулась. – Только сам ты не осилишь. Ты читать-то умеешь?
Иллеш помотал головой.
– Учить тебя – это моя миссия. – Антония обошла стол, села рядом с волком (стул под ней даже не скрипнул). – Конфитеор део омнипотент… Знаешь? Хорошо, тогда повторяй за мной, медленно. Конфитеор део омнипотент… Беате Марие… семпер виргини…
Никто не доставлял им беспокойства своим присутствием, но их усердные занятия, видимо, незамеченными не остались. Когда после обеда Иллеш вышел и приказал привратнику открыть ворота, в его словах прозвучал явственный латинский акцент. Слуга расхохотался, и даже прикрыв рот ладонью под грозным волчьим взглядом, долго ещё булькал и всхрапывал ему в спину. Иллеш и сам не удержался от улыбки. Чего там, ведь и в самом деле смешно. Ничего, может, в конце концов как-нибудь обойдётся. А если и нет… Ну, сбрендила девка, так ведь на богоугодные темы. Бывает и хуже.
Он дошёл неспешно до дома Милы и остановился, не решаясь войти. Подумалось: а что он скажет там? Что девчонка просила его рассказать, как живётся в дому у магната, и вот он теперь расскажет ей? Впрочем, Мила сама выпорхнула ему навстречу, присела на корточки и обхватила его за шею.
– Ой, здравствуй! Ты нас, не забыл, вот здорово!
– Я же обещал, – усмехнулся Иллеш.
– Да, а я тебе что говорила? Всё и устроилось, ты теперь сотник при пане магнате, видишь, как здорово! Ну, рассказывай.
И он стал рассказывать. Вдова окликнула дочку откуда-то из глубины дома, не дождавшись ответа, выставила в двери недовольное лицо, но потом увидела волка, сердечно поприветствовала его и снова скрылась. А потом один за другим вернулись сыновья, крепкие, как на подбор, загорелые, и тоже остановились у порога, слушая. А потом вдова пригласила их в дом и усадила за стол, Иллеш закончил рассказ и начал сначала – о том, чего не слышали братья, о том, чего не слышала хозяйка… И с непонятным удовольствием, вглядываясь в их лица, в глаза, не замечал там ни капли подобострастия, лишь живой интерес и недоверчивую иронию. Они были сами с усами – маленький гранитный островок в океане средневековья. Впрочем, глаза Милы сияли восторгом, она с удовольствием слушала бы и в третий раз, и в сотый, и Иллеш постановил себе непременно купить для неё с первого жалованья какую-нибудь обновку, безделушку, да и братьям тоже.
А потом нежданно-негаданно явился ключник, и всё тут же закончилось. Ибо ключник был зол, как тысяча чертей, и холоден, как зима. Он адресовал Иллешу всего несколько слов, остальных же вообще не удостоил.
– Ты что, с ума сошёл? – тихо сказал он, когда дверь за ними закрылась. – Что ты здесь делаешь, у вдовы?
– Ну, не только у вдовы, – глупо ухмыльнулся Иллеш. – У семьи, в конце концов. И потом, как ты себе это представляешь, и в своём ли ты уме, если действительно представляешь?
– Да какая, чёрт возьми, разница – у вдовы, у семьи… Что тебя вообще сюда занесло? Месяц тому они все травили и презирали тебя, как последнюю шавку. Забыл? Чем ты им обязан, сотник, счастьем в жизни? Светлой памятью?
– Не знаю, – помолчав, ответил волк. – Наверное, тем, что больше не презирают.
– Потому что ты сотник.
– Нет. Не потому.
– Вот как? Ты уверен? – Ключник хмыкнул и некоторое время шёл молча. – Ладно. Я понимаю тебя. Наверное. Хоть это и трудно: прошлое у тебя – не приведи Господи. Только это ничего не меняет. Не ходи больше сюда. По крайней мере, первое время. И, чёрт возьми, не давай повода Антонии посылать меня за тобой. Иначе будем ссориться.
– Замётано, – вздохнув, сказал Иллеш. – Извини.
Проницательность и участие ключника тронули его. Но поразмыслив, Иллеш пришёл к выводу, что если уж его спутнику действительно не хватает союзников при дворе магната, то ничего замечательного тут нет. Старик просто хитёр, как лис, только и всего. Они вошли в ворота, Иллеш потрусил было в обход палат, в свой новый дом, который он так и не успел окинуть хозяйским взглядом, но Штефан окликнул его и молча указал рукой на магнатово парадное крыльцо. На морщинистом лице при этом не дрогнул ни один мускул, но Иллеш готов был поклясться, что глаза его не просто смеялись, они ржали издевательски.
Не знала ли Антония, у кого в гостях он засиделся, или была очень не от мира сего, а скорее, придумала его отсутствию благое основание, но ни одного недовольного слова сказано не было. Она молча провела его по лестнице, по комнате непонятного назначения, уставленной сундуками, мягко толкнула дверь. И Иллеш мысленно ахнул и мысленно же побагровел до кончиков ушей, убедившись, что за дверью этой – её опочивальня. Матерь Божья, – подумал он, – это уж слишком, это вообще ни в какие ворота не лезет. Видимо, Лайош окончательно махнул рукой на своё неудавшееся дитя. А может, и того хуже: невестушка опасается, как бы отец не избавился от неё, во избежание позора, и ей нужен телохранитель… Да нет, вздор, не может быть. Антония коснулась огоньком свечек на столе и – с особым чувством, с трепетом ноздрей и сбоем дыхания – фитиля золотой лампады.
– Я рада, что милость доли не очерствила твою душу, – мягко сказала она. – Что ты не забываешь тех, с кем тебе приходилось жить раньше. Я, посвятившая себя Господу, и ты, на ком Господь явил силу свою, благословенный защитник святой католической веры – мы очень много можем сделать для бедных и убогих. Только ободрение и утешение – это ещё не всё, мир корыстен и жесток с ними. Не ходи к ним с пустыми руками. Скажи мне, и если я не смогу пойти с тобой, то дам тебе денег.
Иллеш поспешно кивнул. Антония подошла к бронзовому распятию (без малого в полстены) и опустилась на колени.
– Гратиас тиби аго, домине… – Она нетерпеливо оглянулась на волка, Иллеш, стараясь не цокотать когтями по полу, подошёл и опустился рядом.
Гратиас тиби аго, домине, санкте патер, омнипотенс етеме деус, кви ме пеккаторем, самым диким образом пеккаторем, непростительно грешного уже одним своим появлением на свет… и недостойное чадо Твоё, которое, наверное, лишь Ты один и полагал таковым с лишком два десятка лет, но не верные овцы Твои… не из-за моих заслуг, а единственно по милости Твоей удостоил насытить драгоценным телом и кровью Сына Своего, и телом и кровью же обрёк питать себя отныне и до скончания срока земной жизни… Эт пекор ут хек санкта коммунио нон сит миги реатус ад поенам, сед интерцессио салютарис ад вениам…
Сила в её тихом голосе звучала колоссальная, если угодно – колдовская. Закончив, она перекрестилась и встала и, беззвучно шагнув в сторону, погасила свечи. А Иллеш, пока она шуршала тканью, переодеваясь в ночное, так и сидел неподвижно, кося на огонёк. Волк перед распятием, дикий зверь у огня – та ещё была картинка. Потом её голос позвал, Иллеш очнулся, скользнул в сумрак за её узкой кроватью, улёгся на брошенной на пол тонкой перине, и Антония, свесившись, накинула на него узорчатое покрывало. И ему сразу стало жарко.
– Господь любит тебя, Иллеш, мир тебе.
– Господь любит тебя, Антония, – тихо и хрипло отозвался он.
Мысли, громкие, тревожные и малосвязные, чёрные провалы в сон и снова мысли, начинающиеся оттуда же, где оборвались, чтобы минутой позже снова сменить направление – ночь эта для Иллеша была, как рысий волос: чёрное-серое, чёрное-серое, да изредка разнообразили её оклик стражи, далёкий собачий брёх, крик петуха… Собачья жизнь, думал он. Всё, что ни делаешь – только по воле хозяина. И хозяйки. Чокнутой. Не волк ты, братец – собака. Смешно: раньше сам себе хозяин был, хотя бы в полнолуние, а теперь – то не скажи, туда не пойди… А ведь прав ключник: зачем туда ходить, зачем помнить? Чем я им обязан? Тем, что теперь они готовы охотно принять меня, пусть даже не как сотника магнатова, а просто как… Как кого – как волка, дикую тварь? Чем я им раньше-то не угодил, когда отличался от них раз в месяц, да и то ночью? Э нет, погоди, всё не так просто. Они меня боялись, потому что я был чужой… А теперь, стало быть, свой? О четырёх лапах, клыкастый и весь в шерсти – свой? Не потому ли и был чужим, что они меня боялись? Замкнутый круг. Хорошо, потянем с другой стороны. Сзади, из прошлого потянем. Положим, их так учили. Отцы, деды и прадеды. А скорее – матери и праматери. Бабы. Это у них в крови, они не могут иначе… Как бы не так: не могут! Потому что появляется сбрендивший поп и позволяет волку посещать службы, и они молча проглатывают эту дикость несусветную. Выходит, могут иначе? Выходит, могут. Могут поверить, что волк, вчерашний оборотень, благословен и допущен в Царство Божие, ибо так сказал пришлый мадьярский епископ. Но, чёрт возьми, ему-то откуда знать? Неужели никто не сомневается, что по одному его слову изменится мир, будто он – сам Господь, а не возомнивший о себе фискал от Церкви, приехавший вытрясти из них побольше?
Того, что люди создают и воспитывают своих богов по образу и подобию своему, Иллеш не знал и не мог знать: слишком далеко от него это было сказано, и в пространстве, и во времени. Но разум его, заключённый глупой Господней шуткой в волчий череп, был достаточно силён, чтобы, оставляя вопрос нерешённым, Иллеш чувствовал, что никогда уже к нему не вернётся. Не причина это была, следствие, да и то от силы.
Ну, хорошо, – думал он, ворочаясь, отчаявшись уже заснуть, – представь себя на их месте. Вот он, ты. Умный, а если и нет, то ты об этом не догадываешься. Умелый, а если и неумелый, то всё равно обречённый до конца жизни колоть себе пальцы, мастеря конскую сбрую. Добрый, а если и нет, то в своём праве. Венец творения. И рядом с тобой – кто-то, кто тоже называется человеком, но отличается от тебя. Чем-то незначительным. И не только от тебя. От соседей. От магната и самого князя. От местных курв и пришлых бандитов. И ты… Ты говоришь с ним, ожидая, что он поймёт и ответит, ты ждёшь от него чего-то, что нужно тебе – ты не можешь не быть немного им, не можешь не ставить себя на его место. И быть им ты тоже не можешь. Потому что ты – венец творения, а он – подделка, кукла, лубок. Он оскорбляет тебя, оскорбляет самим своим существованием. Тебя, созданного по образу и подобию Божию… Стоп, да стоп же! Эка тебя, братец, понесло! Ведь два дня как из дерьма выбрался, выбился в люди, а туда же: человеческое величие, венец творения… Вспомни их, глупых, нищих, забитых… Кому из них приходило в голову, что они созданы в день шестой, когда Творец уже набил руку, дошёл до предела совершенства?
Бессонница злила его, он сдёрнул с себя жаркое покрывало и попытался приподняться на передних лапах. И у него не вышло. То есть, приподняться-то он смог, но тут же, ахнув, упал обратно. Потому что не было под ним лап. Руки были. Самые обычные, человеческие, голые, с обломанными ногтями и в рог загрубевшей кожей на кончиках пальцев. Иллеш задержал дыхание, зажмурился изо всей силы, до звёздочек в глазах. Не помогло. Ничего не изменилось. И снова невыносимо ныл зуб. Вот оно как, значит, подумал он, прав был магистр, природа своё взяла. Он осторожно поднялся, скользнул вдоль стены, стараясь держаться в тени и прикрывая срам ладонью, оглянулся напоследок и бесшумно закрыл за собой дверь опочивальни. Тишина спящих палат, спящего города звенела и качалась в его ушах, успокаивала, и он, осмелев, откинул крышку сундука, переворошил пахнущее мылом и лавандой тряпьё, оделся.
Богатые дома, чёткие тени и утренний свет на чисто выбеленных стенах прошли и закончились, он свернул на свою улицу, вдохнул её слабый неприятный запах, выругался, споткнувшись о дохлую собаку, и побежал. Тяжело и медленно, по-человечьи, и снова, как тогда, тупо заболело сердце, но он не останавливался, пока город не остался позади. К реке. В каменную россыпь, подальше от людских (Матерь Божья, почему – от людских?) глаз...Там легче, наверное, Боже, пусть там действительно легче будет принять, рассмотреть, попробовать на вкус новое. То самое новое, которое на сей раз, в порядке исключения, просто старательно забытое старое…
Он нагнал осторожно спускающегося по осыпи паромщика, сдерживая одышку, тихо сказал ему в спину:
– Доброго дня тебе, Аугустину.
– Доброго дня и тебе, мил человек. Ты за делом ко мне или как?
Паромщик обернулся, вгляделся, добродушно улыбаясь и щуря подслеповатые, высветленные речными бликами глаза. Потом вдруг отшатнулся, побледнел и бросился вниз, оскальзываясь на щебне и крестясь.
Будьте прокляты, – исступлённо подумал Иллеш. И снова встал дым перед глазами, и снова зазвенело в ушах, и с треском поползла по швам ткань рубахи, и он чувствовал смутно, что может теперь это остановить, но даже не пытался. Какого же рожна вам надо, быдло вы бессмысленное, чего вы хотите на самом деле, вы полагаете высшим благом и долгом быть как все, одинаковыми, чтобы ни зависти, ни благодарности, ни совести, а только больше или меньше жиру на ваших боках, больше или меньше плоти в паху, хорошо, так будьте же, наконец, и будьте прокляты, всем скопом сразу, все как один, чтобы не тратить слов, обращая проклятье на каждого… Иллеш не мог кричать, неведомая адская сила мяла и корёжила гортань, только хрип рвался из неё, похожий на крик умирающего грифона, и по глазам его что-то текло – то ли слёзы, то ли органическая слизь, отторгнутая иным телом за ненадобностью. А когда тело это, наконец, снова обрело вес, он слетел вниз, разбежался по гладкому граниту, бросился в реку и поплыл, чувствуя, как водяные струи ворошат шерсть и приятно холодят кожу, как река мягко тянет его за хвост, пытаясь развернуть против течения. К другому берегу, прочь от города, который целых четыре дня полагал его своим.
Не забывайте делиться материалами в социальных сетях!