Художественный анализ стихотворения. Анализ стихотворения про измену. На основе двух мини-поэм Павла Рыкова (Оренбург).
Павел Рыков
Птица Любовь
Неверная жена
Анализ? Эссе? Статья о поэзии? – К чёрту определения и рамочки, когда прочёл стихотворение – и оно снесло тебе голову, поразило прицельно в сердце, и ты просто не можешь промолчать и не откликнуться на то, что так тебя смяло, придушило или наоборот – развернуло во всю ширь, закрутило и вознесло. Поэт Павел Рыков – это кудесник и маг. Если то, что он пишет, способно так зажигать, значит, это действительно поэт и действительно волшебник. А входит он в обойму классиков, не входит, мне дела нет. Не входит сейчас – войдёт завтра. По крайней мере, его лучшие творения – войдут. Потому что безумно талантливы и слишком жизненны и востребованы, чтобы их можно было замолчать.
Что сказать о таких вещах, как любовь и измена? Говорено-переговорено? Уже тошнит? – А если сказано так, что и тот, кого это пока ещё не зацепило, всё равно прошит насквозь совершенно сбивающим с толку авторским подходом и трактовкой этого стихийного бедствия, которое – хочешь, не хочешь – бушует где ни попадя, и гарантии безопасности вам никто не выдаст?
И никто не думает, что он – крайний,
что к вечеру он будет разорван, и сожжён,
и развеян по ветру...
А если автор сумел, поднявшись над ситуацией, написать так, словно вжился изнутри в каждую из сторон и способен до конца высказать именно его правду? Это не просто обескураживает – это заставляет возвращаться к стихотворению ещё и ещё раз, читать по-новой, пытаясь понять уже не столько поэта, сколько самому разобраться в высказанных правдах. Уже не с позиции читателя и, может быть, вовсе не с позиции пострадавшего или заставившего страдать, а с позиции человека. Просто обычного человека, такого, как все, перед которым вдруг во весь её гигантский рост выставили эту вечную проблему, и до него дошло, что, несмотря на километры исписанной этой темой бумаги, человечество так до сих пор и не поняло не только то, как с ней справляться и на неё реагировать, но даже – из-за чего такие случаи массово происходят.
«Тут биохимия, и больше ничего».
Говорить я буду сразу о двух мини-поэмах оренбургского поэта Павла Рыкова – «Птица Любовь» и «Неверная жена», – словно это одно целое. Ибо, хотя каждая из них – совершенно самостоятельное произведение, но одна и та же тема, одна и та же героиня, одна и та же ситуация так и заставляют читателя ощутить, насколько одна поэма дополняет другую. Лично я прочла «Птицу Любовь» как монолог женщины, вернее, как её разговор с самой собой, психологический самоанализ, мысли, которые она скрывает и в которых ей трудно признаваться даже молча и даже себе. А тем более она не знает, что с ними делать и куда они её приведут. А привели они её к «Неверной жене», т.е. к тому, что происходит на страницах второй поэмы и уже непосредственно посвящено стихийному бедствию по имени «измена». Причём, читатель так до конца и не раскусит орешка, было ли что-то у этой женщины с другим мужчиной, или мысли так и остались мыслями, – отчего семья, конечно, не укрепилась, и кто знает, что будет дальше!
Будь я режиссёром театра, я бы такие вещи, как эти, ставила на сцене, и обязательно с использованием отдельных танцевальных или балетных номеров и номера пантомимы. Только представьте себе: завораживающий монолог-самоанализ, драма души, раскрываемая актрисой в волшебном современном ритме акцентного стиха. Реализуемые в танце мысли героини – балетный дуэт с воображаемым или действительным героем её мечты. И немая сцена-пантомима с семейным ужином и законным мужем. Нет-нет, это вовсе не ирония и не насмешка. Стихи – танец – пантомима... в этом что-то есть! С опорой на такие высокие лирические достижения, как у Павла Рыкова (а не на пошлые анекдоты в стихах в духе Вишневского и Губермана), это куда ближе к Шекспиру, чем к похабным сценам юмора ниже пояса. На самом деле женщина могла и не изменить, дело не в этом. Вопрос стоит гораздо острее, глобальнее – что мешает людям жить в прочном, устоявшемся браке? Неужели привычка? И неужели привычное настолько страшно, что его можно назвать «страна Нелюбовь»? Откуда берётся это помешательство, заставляющее ломать давние и прочные семейные связи и пробовать наобум, напропалую строить новый брак, зачастую даже с тем, кого и не знаешь как следует, а просто «вот так произошло»? Ведь в том-то и дело, это даже показательно, что нельзя точно сказать, была ли измена, когда героиня мечтает о ком-то, хоть о ком-нибудь, кто нарушил бы приевшийся ход вещей, а потом следует диалог с действительным или фантомным завоевателем её сердца. Допустим, никто не отзовётся на этот страстный, но молчаливый, схороненный в груди призыв, и что? От этого проблема семейной драмы никуда не исчезнет! А если б отозвался?!
Но давайте пристальнее взглянем на сюжет этих поэм и художественные средства его выражения.
Итак, поэма «Птица Любовь» – и первые же строчки дают нам ощутить неожиданное для героини чувство трепещущего сердца, в которое возвратилась любовь.
По ступенькам сходя, почти на бегу,
вдруг она ощутила:
давно позабытая нежная птица
пронизала ей грудь.
На радость иль на беду
сердца коснувшись крылом,
повелела влюбиться.
Стих явно акцентный, не классический, со строго установленным количеством слогов в каждой строке, – да классический, может быть, и не дал бы почувствовать восторг, страх, конфуз, растерянность, стыд, порыв к счастью и надежду – всё сразу, что в одно мгновение ощутила женщина, смешавшись и чуть не запнувшись, сбегая по ступенькам, и это только подчёркивается удачным для такого случая ассонансом «беГу – беДу». Не случайно автор взял (или у него возникли) именно эти опорные рифмы первых строк. «Бе-гу на бе-ду!» – выпевают по дороге, торопясь к этой самой беде, каблучки. Подсознание требует: «Стой, остановись! Что ты делаешь?!». Совесть кричит:
– Нет! Невозможно! Не может этого быть!
В годы мои позволительны ли наважденья?
Вот так,
ни с того,
ни с сего,
ни с кого –
полюбить?
Хоть кого? Сей же час?
А каблучки бегут, летят, торопятся «на бе-гу на бе-ду» именно вот так – трижды, с вариациями, повторёнными отрицательными синтаксическими конструкциями (приём синтаксического параллелизма) «Нет! Невозможно! Не может этого быть!» и «ни + с... того/ сего/ кого», в которой последнее, нелепо-смешное «ни с кого» усиливает неожиданность и нелепость происходящего. Как можно полюбить «хоть кого» и «сей же час»? Что за наваждение, в самом деле! И «позволительно» ли оно (только прислушайтесь к пафосно и старомодно звучащему здесь слову, отдающему архаикой и говорящему о возрасте!), позволительно ли замужней даме, давно не девочке?
Я же жена, как-никак, и всё-таки мать,
и любовь знаю с изнанки, а не понаслышке.
Вольно же было этой пернатой
у сердца порхать,
словно я – девочка-переросток и шалунишка.
Робкое, растерянно и просто, по-разговорному звучащие «я же», «как-никак», «всё-таки», как и идущее следом, в новой строфе «Ну, ты!», сталкиваются с пафосным «позволительно ли?» и таким же архаичным «вольно же!» (из арсенала XIX века) и благодаря этому заставляют ощутить нечто страшное во вроде бы обычном слове «с изнанки». Героиня уговаривает себя, даже притворно возмущается собой – отсюда не столько ироническое, сколько недоумевающее сравнение себя с подростком, которому поступать так простительно по недостатку опыта. Поступать легкомысленно, неоправданно близоруко – недаром возникает такая звучная, пернатая и порхающая птичья аллитерация «по-пер-порх-пер». В этом лексическом окружении «девочка-шалунишка», какой себя почувствовала влюблённая (или мечтающая о любви) женщина, сочетание «любовь с изнанки» воспринимается как незаметный и непонятный, внезапный укол в сердце. Читаешь – и чувствуешь, как так же незаметно порхающая птичка-любовь девочки-девушки к своему мужу по каким-то нам неведомым причинам уже давно превратилась в некрасивую изнанку этого чувства, в его исподнее. И теперь новое увлечение (или желание увлечься хоть кем-то, жажда давно не испытываемых сердечных волнений) вступает в контраст с совестью, долгом, прежней привязанностью и банальным страхом «а что скажут люди».
Ну, ты, птица!
Кто тебе позволяет такое творить?
Что скажут соседи?
Что она самой себе скажет?
И следом – нагнетающие назывные, безглагольные предложения «Вечер, улица. Людно», упирающиеся, как в невидимую преграду, в «Но не с кем поговорить: / не со случайным прохожим же / или психологом даже». И правда: с кем советоваться в таких случаях? Кто поможет тебе решить, что для тебя важнее? Неужели психолог? Нет, мудрый психолог в подобной ситуации посоветовал бы просто не тянуть с развязкой, не длить загнивающую ситуацию, а что-то решить для себя – и сразу это выполнить, без колебаний. Но решать-то надо самой!
И всё дальше – до конца этой мини-поэмы – идёт нарастающая расширенная метафора-описание «страны Нелюбовь», в которую, как в замкнутый круг, попала героиня и который она прорывает (да и прорывает ли?!) лишь во второй мини-поэме «Неверная жена». Даже описание городского пейзажа действует на читателя угнетающе и словно передаёт загнанность, обречённость, сонный обморок из-за невозможности на что-то решиться.
А к вечеру – оттепель.
Поутру выпавший снег
раскиселился, напитался водой,
хлюпает под ногами.
Троллейбус, светящийся изнутри, как во сне,
плывёт...
Ну какая такая любовь может быть там, где «в салоне люди впритирку»?
До любви ли тут
меж женщиной-треской и мужчиной из липкого теста?
Работа – дом! Вековечный маршрут.
А любовь... Где оно, это заветное место?
Треской ощущает она себя, женщина-девочка-шалунишка, сжатой, сдавленной, бесполой треской, для которой существуют только работа и дом, а слово «любовь» не вписывается в этот круг, потому что невозможно любить то, что давит, душит, прилипает и впивается, лишая всякой собственной инициативы, своего мнения, своих вкусов и предпочтений, растворяя в себе, подавляя собой, подминая под себя, превращая в удобный и полезный предмет удовольствия. В куклу и рабочую лошадь. Такова изнанка того, что снаружи всем кажется прочной счастливой семьёй.
А вот и место её заточения:
три комнаты, туалет,
лоджия, увешанная застиранными трусами.
«Застиранные трусы» – колоритный эпитет, говорящий о бедности и экономии, как нельзя лучше сочетается с определением «страны Нелюбовь» как места заточения. Сюда же вписывается улица, на которой находится дом героини, пристёгнутая к двум страшным, безысходным сравнениям:
Этот проспект зияет, словно ножевой разрез,
а окна – будто глаза
выкурившего с анашой папиросу.
А где же «прикосновение птицы, ниспосланной небесами»? Где в этом доме, в этой семье любовь? А «ничего этого, если вдуматься, в жизни её и нет». Есть только «звери, продирающиеся сквозь дебри, / или сбившееся в стаю серо-чёрное вороньё, / как ворьё» (опять лексический подбор, связанный с образом заточения!), есть «пропахший кошачьей мочою подъезд / с рисунками в лифте, / воспевающими обладание», да ещё
улица,
состоящая из лицлицлицлиц,
от безлюбья,
словно лампочка в общественном туалете,
тоскливо-тусклых.
И ещё – покорно склоняющиеся ниц
мусорные урны,
полные окурков и прокладок в пакете.
Бесконечное однообразие серо-чёрного ворья, наглого и беспардонного, стремящегося тебя клюнуть, выхватить у тебя хоть кусочек твоей любви, твоей единственной радости, опустить, замочить, запятнать, вогнать в нечистоты ради «обладания» (слово-то какое! эвфемизм, смягчение для «акт, сексуальный контакт»), что так выразительно подчёркивает поэт:
– своим словом-сращением «состоящая из лицлицлицлиц»;
– унылой и серо-безрадостной аллитерацией «тоск-тускл», относящейся сразу и к сравнению («словно лампочка в общественном туалете»), и к сращению лиц;
– такой же серой и воровской аллитерацией «ур» («мусорные урны, полные окурков» сразу своим звучанием ассоциативно связываются со словами «урка, уркаган»);
– а также олицетворением покорных, кланяющихся урн, принимающих в себя чужие плевки, насмешки и издевательства.
Фактически олицетворение перерастает в метафору покорного отношения к жизни, сложения рук, согласия с такой своей несчастливой долей, бессилия и равнодушия даже к себе. «Где тут любовь? Неужто, неужто ты здесь?» – рефреном звучит трагически надломленный голос, обращённый к птице Любовь.
Усмирись, улетай, уходи,
потому что ждут меня –
стирка, глажка, питание
мужа,
привыкшего к безотказности за столько-то лет,
к удовлетворению похоти
походя да по привычке.
Ну, всё! Вот он – девятый этаж,
выше которого нет
ничего, даже небес...
Заклинание, трижды начинающееся со звуковой аллитерации «у» («Усмирись, улетай, уходи»), говорит о мучительной борьбы женщины с собой – отсюда безрадостный асиндетон (бессоюзие) «стирка, глажка, питание мужа», лексически отдающее канцеляритом – подобием языка, насмешкой над живым языком, на котором разговаривают «деловые люди» где-то на верху общественной лестницы. Что общего здесь с любовью, если на одной ступеньке с «питанием мужа» стоит «удовлетворение похоти походя (обратите внимание на звуковой повтор!) да по привычке», только усугубляющееся от «безотказности»... Как же тут не взяться гиперболе, выводу, впадающему в преувеличение «нет ничего, даже небес»! Нет неба выше её девятого этажа, нет за ними Бога, нет счастья в её женской доле, потому что муж, которого она обхаживает и кому безотказно угождает, который обращается с ней скорее как с подчинённой, «не могущей сметь своё мнение иметь», чем с женой, и которого так и норовят отхватить себе серо-чёрные вороны (каррр! урк! хвать!), не любит её. Даже нет... не так... Он не понимает, что к слову «любовь» не может относиться подчинение и безропотность, вечное согласие со словом мужа, не может относиться обладание по привычке и мимоходом (походя), сразу после чего можно забыть о жене как о женщине и вплоть до следующего отправления естественной надобности видеть в ней только привычное, забитое, серое и бесполое существо.
А ведь в героине до сих пор жива девочка-девушка-шалунишка, она до сих пор ощущает в себе чудо души, способной на восторг и полёт и... даже на сумасбродство и шалость! Это задорная, молодая душой женщина, женщина-загадка, женщина с большими возможностями и разнообразными душевными качествами. И то, что у неё немолодой возраст, вовсе не значит, что она некрасива, ущербна и суха – ущербно отношение к ней как к бесполой и привычной! Она не привычна, не стандартна – наоборот, это человек достаточно глубокий и с принципами, поскольку и к мужу, не понимающему и не ценящему её, относится тепло, окружает заботой и мучается, оттого что «походя» для неё – мало. Оттого и мало, что сама она способна на гораздо более глубокое и высокое чувство!
И птица улетает,
нежно задев на прощанье крылом
сердце, укрытое
старым бюстгальтером, как бронёю...
Ты приехала, девочка!
Страна Нелюбовь здесь кругом
и небо без птиц,
исчерна-чёрное, над головою.
Какое уничтожающее, презрительное сравнение! «Сердце, укрытое старым бюстгальтером, как бронёю» аж содрогается от такого кощунственного определения своей – сущности? – нет, того, что муж принимает за сущность жены! Разве старый бюстгальтер вмещает в свой объём её необъятную, молодую душу, способную летать? Разве начинающая увядать кожа и появившиеся первые морщинки способны отразить то, как она шутит, смеётся, поёт, играет с детьми, как рада была бы она просто подурачиться с мужем, словно шаловливая девчонка, поваляться в траве, глядя высоко в небо и вспоминая их общую молодость... Полюбите женщину по-настоящему, сильно и глубоко – и вам не видны будут её морщины и уже не белые зубы, вам дела не будет до её появившихся родинок и серебрящихся от седины волос, потому что от счастья человек становится красивым и сбрасывает возраст! Если женщину любить, она в любом (в любом!) возрасте расцветает.
Но, завершив на этом свою поэму и отразив только мысли героини, автор не был бы настоящим поэтом – мудрым, сильным, глубоким и удивительно талантливым. Нет, вторая поэма – «Неверная жена» – продолжает эту тему, освещая её теперь сразу со всех сторон: с точки зрения и жены, и мужа, и даже при помощи взгляда со стороны или сверху – образно говоря, над схваткой.
Изоколон (параллельное расположение частей речи) «День засыпает, и суета застывает», являющийся одновременно внутренней рифмой (два в одном!), продолжается таким же страшным, как «старый бюстгальтер», сравнением «словно жир на холодеющей сковороде». Суета по дому, переходящая в остывающий жир сковороды после процесса питания мужа, – вещь буквально потрясающая. И отсюда вполне понятно ощущение надвигающейся беды: «И всё предрасполагает к изменчивости. / И к измене. / И, вполне возможно, беде».
Вот оно, ухваченное за кончик определение сути происходящего! Беда вытекает из измены, а измена вытекает из отсутствия изменчивости, из желания изменений, которые бы обновили семейную гармонию, влили в её меха новое вино радости и свежести! Не изменой это достигается, не бедой разрушения согласья и походами налево, не двоемужеством и двоежёнством, характерными для наступившего века Антихриста. Да и обновление пространства (образно говоря, косметический ремонт взамен исписанных лестниц и застиранных трусов) не особо поможет там, где нужно просто по-новому взглянуть друг на друга. Вспомнить, что человек не стареет душой. Что он и в зрелом, и даже в пожилом возрасте способен научиться чему-то новому и предпринять что-то увлекательно-безрассудное и интересное – а вдвоём это ещё увлекательнее. Что супруг может – при желании – добровольно расстаться с тщательно таимыми накопившимися обидами, забыть о них и перестать считать, что его вторая половина всегда будет вот такой, вечно наступающей на любимую мозоль, поскольку и она отбросит свои обиды (а они у неё тоже есть!) и с радостью изменится. Потому что ради любви и гармонии в семье какой же нормальный (нормальный, а не закореневший в эгоизме!) человек не согласится чем-то поступиться ради столь благородной цели! Тонко чувствующий, душевный, совестливый человек всегда способен расти и изменяться... да что говорить! Всё равно этим двоим из поэмы уже не поможешь...
«Все спят, а неверная жена не заснула одна... пусть всхрапывает недогадливый муж и посапывают повзрослевшие дети...» – так начинается ночная сцена в доме героини.
И для того, чтобы всё состоялось,
нужен сущий пустяк.
И она делает так:
приоткрывает кран,
и капли воды выбивают такт.
Потом она прищёлкивает пальцами
и удваивает звук.
Он, конечно же, вне музыкальных наук,
и какой-нибудь учёный музыкоед,
голубыми перстами
перебирающий нотные знаки,
будет утверждать, что это – бред.
Но она знает, что сказанное – враки...
Ироничный авторский неологизм-каламбур «музыкоед» (вместо «музыковед») вместе с разговорным «враки», как кнопочкой, пришпиливают всех рациональных любителей «перебирать нотные знаки», неспособных на нешаблон. Нет, враки, что танец женского сердца, готового танцевать и кружиться даже под стук водяных капель и щёлканье пальцами, не имеет отношения к музыке. Иначе бы не полились освобождёнными потоками эти удивительные музыкальные аллитерации:
что эти, вроде бы случайные, созвучья,
словно капли воды – ничьи,
но собираются в ручейки,
сливаются в ручьи
и превращаются в музыку, блистающую в излучье
реки.
Музыку могучую, что музыкоед ни говори.
Какая красота то нарастающих, удлиняющихся, то внезапно останавливающихся и замирающих коротких строк! Разве это не отражает танца? Классический, не акцентный стих не смог бы передать эти то быстрые, то медленные волны! А чарующий звукопад «чьи» и чередование «мо-му» разве сам не напоминает журчание и звон?
А «неверная жена, / волосы распустив, / начинает движенье под сотканный ею мотив», и начинается безмолвный подлунный танец на кухне, под мерный стук капающей из крана воды. И весь следующий эпизод – это нарастающая анафора (единоначатие) «вот», переходящая в нарастающее отрицание «ни-ни-ни», как бы отталкивающееся, отвергающее то, что давит и мучает, и готовое к полёту освобождения:
Вот она руки воздела. Вот, веки смежив,
поплыла. Вот ноги её от пола оторвались,
вот лоно переполнило томленьем,
вот грудь налилась, и соски напряглись,
и она уже вся охвачена музыкой и скольжением
в воздухе. И теперь ей не нужно
ни пола, ни потолка, ни храпящего мужа,
ни этих улиц с заплатами стен,
ни этих стен с прорехами окон.
Нет больше ничего похабного и унизительно нищенского вокруг, подчёркнутого метафорами разрушающегося жилища. Нет равнодушно храпящего мужа, не желающего положить жену к себе на плечо, чтобы даже сны их переплелись там, вверху, где влюблённые по ночам летают, обнявшись. А есть только она и музыка. И луна. И звонкая анафора «так-так-так» возвещает о начале Нового Времени в отдельно взятой семье:
Так завершается плен,
так превращаются в тлен
путы, которым она придавала значенье.
Так кончается заточенье.
Так начинается час перемен.
А далее... далее то ли измена, то ли мысли об измене и борение с собой, то ли вообще фантазии и мечты... Но это уже не женский, а мужской взгляд на происходящее – взгляд мужчины со стороны (не мужа, а то ли автора, то ли любого читателя), по опыту знающего, что «А у неверных жён / лишь глаза верны. / А у неверных жён / слёзыньки темны» – изумительная стилизация народной песни! – и что «у самой неверной, / наверно, / меж грудями птица / гнездится».
Так, с помощью сквозного образа птицы Любовь, перешедшей сюда из первой поэмы, птицы, поселившейся меж грудями, т.е. в сердце героини, поэт начинает раскрывать трагедию «страны Нелюбовь», захватившую ожесточившуюся душу обиженной женщины. Женщины, для которой теперь ничто не важно, кроме желания любить и быть любимой хоть кем-то. Женщины, понимающей, что из-за возраста «ей мало отпущено». Но именно к отринувшей условности и общественное мнение женщине обращено авторское двойное отрицание «Не лукавь, не лги» и трижды повторённое заклинание о молчании: «слова не мучай. / Молчи. Молчание / милосерднее лжи».
О, как прав поэт в этом своём отрицании! Как бесповоротно ускоряет распад семьи скользкое лукавство и слабовольная ложь, как отвратна она, какое презрение вызывает... Что для изменившей измена? – любовь? Да разве можно назвать любовью то, что творится вот так, тайно, лживо, непорядочно, под боком у ничего не подозревающего человека? Или, может, вы считаете, что двоедушное и тягостное шатание между двумя мужчинами – лучше? Чтоб мучить и того, и другого? Чтоб оба знали и оба терпели эту невозможную ситуацию раздвоения личности – «двоелюбия», «многолюбия», попросту инфантильности женщины и раздавленности её силы воли? Нет, «этот танец, похожий на миражи, – / случай. Всего лишь случай», «отдушина для лёгких, / которые давно разучились дышать». Разучились любить. Потому что такое метание дрожащего мотылька между двух огней – гибельно. И для мотылька. И для тех, кого задушат, загасят его метающиеся крылья. Это и есть продолжение страны Нелюбовь в душе той, что так жаждет любить... но затаённые обиды вытравили в ней умение любить по-настоящему, трепетно и сильно, одного-единственного, и быть верной ему. Только ему.
И неважно, кто этот «он» – муж, или тот, кого она выбрала. Потому что любой выбор – это уже основа, толчок для развития, а не гнилой тупик. Потому что так будет нравственнее и честнее. Потому что так уцелеет хотя бы один из трёх, если выбранный новый суженый окажется (как в большинстве случаев и бывает) всего лишь смазливым и льстивым соблазнителем, вовсе не готовым посвящать новой подруге свою душу и совершать с ней молодые чудачества и сумасбродства, как ей о том мечталось. Увы, все романтические песни о любви до рассвета, все милые щебетания на ушко обычно кончаются, не успев начаться, и в результате женщина получает новый, ещё более тягостный союз, потому что там была хотя бы иллюзия единства, хотя бы привычка, хотя бы общие дети и налаженный быт, а тут – полное непонимание душ, разные привычки, разные интересы, годы и годы другого, иного содержимого их жизней, не совпадавшего до сих пор ни в чём, – разве это способствует прочности новой семьи?!
И в такой ситуации разумнее для героини – осознать, что
горло её схвачено, сдавлено, скручено,
и остаётся одно – от ужина и до ужина
до скончания дней молить о суженом.
Молить и не вымолить.
И слова не вымолвить.
А только молчать.
Ассиндетон «схвачено, сдавлено, скручено», притом начинающийся со звуковой анафоры «схв-сдв-скр», похожей на скрежет, через напевное, чарующее народное «молить о суженом» переходит к строчкам, что звучат не то как народная песня, не то как красочная и меткая поговорка: «Молить и не вымолить. / И слова не вымолвить». И – уже настоящая песня – огромной силы стилизация о «тесовых воротах» и воре за забором. Только послушайте!
Ты веди меня, тропа,
За тесовы ворота,
За железный за затвор,
За высокий за забор.
Там за речкой ходит вор.
Он по бережку похаживает,
Ко себе меня приваживает,
Слова сладки говорит,
Речи жаркие журчит.
Буду слушать я его –
Погубителя мово.
Погуби – не пощади,
Без остаточка кради.
А потом – ещё выше, ещё трепетнее и взволнованнее звучат голоса двоих влюблённых (о, если бы это действительно была любовь, а не «биохимия» страсти!), и архитектоника следующего отрывка, т.е. его построение, – уже соединение народного и высокого классического начала, свойственного и народным песням, и романсам. «– Где ты, любимый? – С тобою, с тобою, любимая... – Где ты, любимая? – С тобою, любимый, с тобою... – Где ты, любимая? – Слово, хоть слово скажи мне, любимый...». – Так завершается этот волнующий дуэт, слишком светлый, ясный и романтичный для того, чтобы оказаться реальностью, а не воображением героини. В реальности же её ожидает всё то же лживое молчание и раздвоённость, выедающая душу и приводящая к душевной опустошённости. К сухости душевной пустыни. К выжженной земле отчуждённости и скрываемой неприязни.
...сердце трепещет,
боясь ощутить пустоту
дома, в котором замки берегут немоту,
дома, в котором обои раскрашены болью,
где ожидание камнем лежит в изголовье
снов, что сбивают, как птиц на лету...
Как красиво и образно всё подобрано – олицетворение «замки берегут немоту», метафора «обои раскрашены болью», сравнение, переходящее в метафору «ожидание камнем лежит в изголовье снов», и, наконец, ещё одно сравнение, потрясающе точно ложащееся в стройное единство всей образной системы двух поэм: «снов, что сбивают, как птиц на лету».
И как же ухарски, лихо, трагически-бедово звучит прощание героини с прежней собой – пытающейся жить честно, гармонично, открыто, без отчаянных попыток пойти на сделку с собственной совестью, согласовать несогласуемое – стремление духа и стремление плоти!
Горевала – дело было –
Вся в слезах подушечка...
Потоскуй-ка ты, мой милый,
Что я потаскушечка!
Это и народная, очень откровенная частушка, и в то же время вывод – взгляд сверху на то, чем кончилась сделка, на то, во что превращается женщина, выбравшая пустоту в романтической оболочке. Звуковой повтор-каламбур «потоскуй-ка, что я потаскушечка» как раз и служит отлитым в великолепный афоризм выводом. И подчёркивает его – именно ироничное народное «дело было», рядом с любовной историей звучащее как настоящая насмешка над фальшивой любовью, скатившейся до пустых плотских утех.
Увы, героиня пока ещё не понимает, что с ней случилось. Нет, подсознательно понимает, недаром в её словах, обращённых к богине утренней зари и звучащих как аппликация на древнегреческую любовную лирику «Розовоперстая Эос, подружка! / Не погоняй жеребцов своих, / криками не горячи!» проскакивает именно это слово – «жеребцы». Думается мне, совершенно не случайно. Но то, что уже чувствует сердечная интуиция, ещё отказывается признавать лелеющий надежду разум:
Пусть уличат,
пусть усовестят,
пусть обличают,
улочкой людной пускай на позор поведут...
Что обличенья, что лютый и праведный суд...
Да, пускай мы жеребцы, пускай потаскуны, но зато как горячо, как огненно! «За это можно всё отдать», а? И даже искреннюю тревогу мужа, беспокоящегося на этот раз не о себе, а о ней, пусть привычной, но всё же как-то, каким-то образом любимой жене, рядом с которой ему хорошо... по крайней мере, удобно, и ничего другого, лишнего не надо.
– Я видел сон.
В нём ты была одна
в холодной комнате у тёмного окна.
Ты плакала, ты плакала, как будто
за ночью тёмной не наступит снова утро
и ясный свет не смеет воссиять.
И анафоры («пусть... пускай», «что-что»), и рефрен («Ты плакала, ты плакала») – словно капли, долбящие пустоту пространства и беззвучие ночной кухни, где происходил танец-отречение от прежней жизни, танец-поворот в судьбе, танец-метафора измены. Реальной или допущенной в мысли.
Утро. Восемь. Начало.
Яичница на сковороде зацвиркала, заскворчала.
Программа «Время» засообщала,
что где-
то быть беде.
Что что-то взорвалось, забесновалось...
Безличные назывные («Утро. Восемь. Начало»), всё та же кухонная лексика, передающая надоевший и уже отвратный для героини образ быта, «разбившего любовную лодку» («яичница на сковороде»), нагнетание внутренних рифм и одновременно звуковых анафор (звукоподражательные «зацвиркала, заскворчала» и разговорное «засообщала»), рифменный анажабеман (перенос) «что где-/то быть беде», разрывающий надвое слово «где-то», как неверная жена разрывает семейные узы, снова внутренние рифмы («взорвалось, забесновалось»), последнее слово в которых усиливает этот разрыв, делая его поспешным, глупым и... необратимым. Таковы художественные средства, помогающие автору сфокусировать наше внимание на каких-то важных моментах человеческой психологии и душевных коллизиях.
О чём же думает эта женщина, знающая, «что она нехороша после сна, / когда ещё не нарисована маска счастья»? О том, что «есть работа, муж, повзрослевшие дети, / и денег хватает и на сардельки, и на спагетти... / и есть четыре стены под названием Дом». Но вот видит она, увы,
мужа, тыкающего вилкой в разваренные овощи,
вопрошающего о мясе и – чёрт побери –
о некоторой пряности и нежности от «сокровища»,
которой, что ни говори,
косметика ещё помогает. Но только отчасти.
Потому что одно дело «денег хватает» и «есть Дом» – и другое – то, что привыкла видеть в муже разлюбившая его героиня. Вот она и воспринимает его попытки к сближению как пошлые намёки на «пряность и нежность» в одной упаковке. А может (кто его знает!) так оно и есть, ведь тыкать вилкой в овощи и сетовать, что жена не натушила мяса (а ещё лучше – если бы и блинчиков напекла!) и одновременно намекать на ждущие её вечером ласки («похоть походя»? или в этом правда осталось что-то от любви?) – не самый лучший вид романтики. А без романтики, хоть изредка и не сильно оригинальной, куда деваться семейной лодке! Без романтики, без разнообразия времяпровождения, без изменений и попыток постичь что-то новое, более высокое и вдохновляющее она непременно разбивается. И тогда предстоит стыд
за этот рассвет, распахивающий двери ненастью,
за этот мутный день,
который предстоит испить до дна,
за эти бельма
замороженного троллейбусного окна,
за эти мелкие горести и напасти,
которые невозможно и исчислить,
потому что им нет числа.
Так, используя однородную лексическую анафору «за этот», поэт передаёт, образно говоря, ненастье женской души и предстоящий ей мутный (двоедушный, лживый, не прозрачный) день, и даже «бельма замороженного троллейбусного окна» (чудесная метафора!) по своему настроению полностью с ними совпадают. Оттого и вывод, идущий далее, – вывод уже не мужской и не со стороны, а непосредственно женский, такой же самоуспокоительный и лживый, как принятое решение:
... любовь – это только чуть-чуть ремесла.
Самая малость. А остальное – страсти.
И ничего не поделать, если их нет.
Так уж Господь обустроил свет.
Последние две строки точно передают характерные доводы, которые приводит изменившая сторона в своё оправдание. Мол, ничего не поделаешь. Так уж Бог устроил женщин (вариант: «мужчин», если изменяет муж). Ничего тут не попишешь, с Богом не спорят. Такова человеческая (женская... мужская...) природа. Гормоны, запахи, устоявшиеся детские мечты об определённом идеале красоты, в которой необходимо вписаться избраннику, и всё такое. В общем, «биохимия», которой можно объяснить любую распущенность и неумение любить одного (одну) верно и до конца. Несмотря на морщины (а они есть и у мужчин), несмотря на некоторое увеличение объёма (а оно есть и у мужчин), несмотря на намечающееся выпадение волос (а оно есть и у мужчин) и т.д. Просто уметь любить. Любить человека, а не некий идеал. Любить его душу и характер, а не накачанную мускулатуру или лёгкую, танцующую походку. Любить его за то, чем он хорош, чем он не хорош, но всё равно для сердца чертовски милый и родной. Просто за то, что он такой, какой есть, ведь другого такого точно нет нигде. А за что же ещё любят, когда это действительно не страсть, а любовь!
И любить до гроба обещание...
Помнишь, как в любви своей клялись?
А теперь покатится колечко.
А куда покатится? Далечко.
Как сказать любви: «Остановись»?..
Не любви – страсти. Уж давайте называть всё своими именами. Как сказать страсти «Остановись»? Никак. Человек, увлечённый не на шутку, сгорающий в своих страстях, принимая (иногда довольно долго!) их за любовь, не остановится. И человек, мечущийся между двумя и не желающий остановиться и выбрать, тоже не остановится, потому что болен размягчением воли и параличом духа.
А колечко-то надевали. И в верности до гроба клялись, уж как без этого! «Покатится колечко... далечко» – превосходная находка, отличное авторское чутьё на истинный народный дух. Ох, далечко способны скатиться те, что нагло и лицемерно отговариваются: «Так уж Господь обустроил свет»!
«Когда-нибудь всё заканчивается, когда-нибудь. / Даже любовь / и даже разлука, казавшаяся бесконечной», «Когда-нибудь всё заканчивается, когда-нибудь. / Даже безлюдье. / И даже безлюбье» – вот и докатились звучные, образные анафоры и повторяющиеся синтаксические конструкции до конца этой удивительной поэмы. Но, несмотря на то, что докатились они до слова «безлюбье», т.е. до диагноза, которым больны персонажи поэмы, развязка, как ни странно, говорит о любви. Вот такое противоречие. Или нет в этом никакого противоречия, и это закон жизни – закон отрицания отрицания и его переход в утверждение? В восторженное «Да!» жизни, развитию, совладанию с собой, открытию в себе умения любить.
И тогда губы,
разучившиеся выцеловывать слово «любовь»,
оттаивают, словно с мороза,
и сердце-лицедей, смеявшееся над тобой,
замирает, услышав любой
звук, исходящий от любимой – будь то поэзия или проза...
Выцеловывайте слово «любовь», дорогие мои! Выцеловывайте, иначе всё окончится у вас не лучше, чем у героини, чьи губы так и не отогрелись рядом с губами мужа, и непонятно, по чьей вине. И осталась она – просто «вдрызг неверная жена», которая
по вечерам
всё-таки норовит нырнуть к окну,
словно камень, идущий ко дну.
Но что там? Пустырь
да какой-то хмырь...
и это означает, что ночь пришла
за её сердцем, за которым
она сама боится идти вослед...
А перед нею небо, и мириады планет,
и звёздная нежная млечность.
Словно сам Господь
являет Свою плоть,
Своё семя, оплодотворяющее Вечность...
Вот такой красивой метафорой, на самом деле обозначающей соитие и обладание, с которого всё и начиналось ещё в первой поэме, кончается поэма вторая. И с этим тоже уже ничего не поделаешь. Такова наша героиня. Таков её муж. Такова высота их душ и способность любить. Такое их духовное (или, скорее, наоборот, недуховное) зрение, видящее только то, что доступно физическим органам зрения, т.е. глазам. Морщинки и всё такое. Плоть, томление сердца, хмырь, пустырь...
Суета, господа-товарищи, суета... А хочется ещё раз вернуться к «Выцеловывайте слово "любовь"» и услышать: «Когда-нибудь всё заканчивается... даже безлюбье».
Спасибо Павлу Рыкову за восторженный гимн любви, в которой он не разуверился вопреки всем идущим ко дну...
22.03.19 г.
Ещё о Павле Рыкове: Невидимый кораблик
Азбука для взрослых