Воспоминания о встречах с Николаем Рубцовым во время совместной учёбы в Литинституте, об общении и дружбе с поэтом.
Раннее, необычно тихое для Москвы утро весны шестьдесят восьмого. Весёлый птичий щебет в бесконечном сквере по улице Добролюбова... Я знаком с Рубцовым несколько дней. Волею деканата заочного обучения Литературного института имени А. М. Горького совпали – и совпадали ещё полтора года – сессии нашего курса и того, на котором учился Николай Рубцов.
Сквер почти безлюден. Сидим на скамейке, пьём, не торопясь, пиво – прямо из бутылок. Рубцов небольшого роста, с коричневатым лицом, пигментные пятна разлились по лбу – ставит бутылку, строго блестит тёмными глазами: «Чего они ходят здесь!» – на утренних пьяниц. Насупившись, «прячется» в себя. Потом быстро посматривает в мою сторону, продолжает разговор с непривычной ласковостью:
– Лена... дочь у меня... – Показывал ей ночью звёзды... говорил о них... А утром выводит меня за руку на улицу. Смотрит на солнце, на меня, – не понимает: «А где же звёзды?».
Молчит, улыбается дочери в далекой Николе. И – с печалью:
– По радио стихи как-то передавали... Старая запись – дома-то не был давно. Она слушает и кричит: «Папа, папа! Ты когда приедешь?». Умолкает теперь надолго, бродит насторожённым взглядом по аллее, по лицам редких прохожих – опять в своём. Не мешаю. Вдруг на лице какой-то едва ли не страх – как будто был убеждён в том, что увидит. Смотрю по взгляду: на скамеечной доске большими буквами вырезано «Лена».
– Так всегда! – бросает, мгновенно изменившись в недобром прищуре...
Уже вышла его «Звезда полей», и в общежитии Литературного института Рубцов редко бывал один. Силой искусства и человеческим любопытством к нему, как бабочек на огонь, тянуло поэтов и не поэтов, близких и не близких. С теми, в ком чувствовал понимание, он обходился просто, дружески, без превосходства. Кажется, у него и не было потребности напоминать о дистанции в «допущенном кругу» – многие сами невольно держались её.
В отношениях с людьми он не знал «золотой середины». Равнодушие или неприятие чувствовал мгновенно, и тогда выходило наружу то, что дало основание многим упрекать его в трудном характере.
Он бывал резким. Раздраженный неумностью или пошлостью, поднимался из-за стола и, угрюмо сузив глаза, говорил, ударяя каждым слогом:
– Уходите все!..
И не одно болезненное самолюбие мирилось с этой вспышкой темнеющей души.
Рубцов любил объединяющий юмор, именно юмор, а не остроумную издёвку. Мой со-курсник Валерий Христофоров, пылко и требовательно полюбивший поэзию и поэта Рубцова, написал шутливую пародию на его характерные синтаксис и интонацию:
Пришла весна...
Природу славят люди!
И ржавый плуг
вонзает в землю нож...
И я сказал,
что больше зим не будет!
Сказал – и сам поверил в эту ложь.
И когда читал её, имитируя голос и так же рубя и всплёскивая руками, Рубцов, не созданный, кажется, для открытой улыбки, мило светлел, преображался из-под привычной сумрачности.
Не помню, чтобы он первым говорил о своих стихах, но, когда просили, не отказывался прочитать или спеть под свой немудрёный и как бы единственно возможный аккомпанемент. Чаще всего это была «Горница».
Заговорили как-то о публикациях, о том, как принимают стихи в журналах.
– Я несу прямо к главному редактору, – сказал Рубцов. – А вообще надо так писать, чтобы журналы сами у тебя просили.
Любил человека и поэта Николая Анциферова. Посмеиваясь сам себе, рассказывал о первом общении с ним: как в комнату, где уже собрались многие, распахнулась дверь и вкатился какой-то клубок, размахивающий руками. Когда клубок на минуту остановился, выяснилось, что это Анциферов.
На Николая Тряпкина шутливо жаловался:
– Хороший поэт – Коля, но он же зачитывает своими стихами!
Ценил поэта Глеба Горбовского, из классиков, кроме Тютчева, любил Алексея Константиновича Толстого, особенно его балладу «Волки».
Из рассказов Рубцова один запомнился своей символичностью, да и его самого, видно было, занимал этот случай.
А было так. Рано утром он шёл по ещё безлюдной московской улице. По дороге сорвал цветок и так, с цветком в руке, поравнялся с пивным киоском. Там уже собиралась страждущая толпа. Какой-то серый, потёртый человек неотступно следил за ним. Не выдержал – подошёл и сказал:
– Брось цветок!..
Не баловал поэта теплом человеческий космос. Как дерево, выросшее на пустыре, должно «помнить» все удары ветра, так и Рубцов из детдомовского начала жизни вынес немало ссадин. Слабому в таких обстоятельствах недолго сломаться – он же в сокровенных тайниках души выращивал собственный цветок любви и света. Чтобы оберегать его, уходили все силы души.
На майской сессии шестьдесят девятого года – последней в учёбе Рубцова – мы с ним, поэтом Валерием Христофоровым из Чимкента и прозаиком Яковом Погореловым из Саратова поселились вместе в комнате общежития Литинститута (почти во все предыдущие приезды Рубцов жил один). Присутствие Николая превратило нашу комнату в какой-то союзный перекресток – жизнь затихала лишь на несколько предутренних часов...
Слава поэта росла стремительно, небывало, внешне же он не менялся, не «бронзовел при жизни». Думается, он был органически неспособен к любому самодовольству, а вот с мудрой грустью его вглядыванье в ближнего – помнится.
Один из наших друзей – прозаик Владислав Тетерин, живущий в Москве, – пришёл в общежитие с поэтом «из народа» – пожилым в потёртом костюме человеком, явно не ладившим с режимом и жизнью вообще. С каким напряжённым вниманием Николай слушал его стихи! Может, они были единственным, что связывало их автора с людьми. «Страшно!..» – сказал Рубцов после одного из стихотворений, и непонятно было, к чему относилось это – к силе изображенного или к неудавшейся человеческой судьбе.
Трогало обострённое отношение Рубцова к любому критическому замечанию. Как-то, собрав несколько человек, он прочитал, видимо, недавно законченные «Вечерние стихи»:
Когда в окно осенний ветер свищет
И вносит в жизнь смятенье и тоску,
Не усидеть мне в собственном жилище,
Где в час такой меня никто не ищет,
Я уплыву за Вологду-реку!..
После завершённой непосредственности «Звезды полей», графической чёткости, лаконизма «Горницы» новые стихи показались необязательной данью форме, затянутыми, написанными от профессионализма. Увиделось снижение таланта. Что-то подобное я тогда же высказал. Он промолчал...
В ту ночь долго не спалось. Поздно пришёл Николай, лёг, не зажигая света. Вдруг я услышал его тихий голос:
– Ты не прав... Я ведь стал писать по-другому... Не могу же я всё время писать «Звезду полей»... Ты ведь не знаешь всех стихов...
...В поэзии Рубцова много грусти, трагических предвидений, но был ли он пессимистом в творчестве? Его печаль, даже трагичность не подавляют, а возвышают душу, очищают её сопереживанием:
Снег летит – гляди и слушай!
Так вот, просто и хитро,
Жизнь порой врачует душу...
Ну и ладно! И добро.
Или знал он, что порушенное несовершенством жизни можно спасти, поднять, восстановить в целое лишь какими-то заветными началами жизни, может быть, любовью, без которой нет гармонии?
В быту он пессимистом не был. В одном из гитарных застолий, грустно настроенный его «Горницей» и «Памяти Яшина», я предложил спеть тютчевское «Брат, столько лет сопутствовавший мне...».
– Это что-то очень печально, – сказал Рубцов. – Давай что-нибудь повеселее...
И закрутив – именно закрутив – нога за ногу, взял гитару и запел с весёлой из-под грусти улыбкой своё «Стукну по карману... ».
Из его учителей Тютчев был, может самым близким, но, хранимый чувством меры, Рубцов в этот вечер не захотел доводить обострённые нервы собравшихся до предела. Он знал людей...
Он рассказывал: в Тотьме, во времена учёбы в лесотехническом техникуме они с друзьями собирались у разрушенной церкви. От неё остались только стены и внутренний карниз, прерванный проломом. Нужно было пройти по этому узкому карнизу и перепрыгнуть через пролом. От высоты было жутко – не многим это удавалось. Ему, мальчишке, запомнилось счастье, когда у него получилось в первый раз.
Дерзость «хождения по карнизу» сопровождала его и в литературе. В дни последних госэкзаменов Рубцов одним пальцем отстукивал на взятой у кого-то машинке вызывающе архаичные стихи для «Юности», вошедшие потом в сборник «Сосен шум»:
Пусть шепчет бор, серебряно-янтарный,
Что это здесь при звоне бубенцов
Расцвёл душою Пушкин легендарный,
Пришёл отсюда сказочный Кольцов.
(Поэзия)
И все увидели, что истинная поэтическая стихия способна подчинить себе даже общие места. Может, благодаря именно этой «лирической дерзости» Рубцову в лучших стихах удалось вернуть слову пронзительную действенность, магическую силу чуть ли не заклинания:
В горнице моей светло.
Это от ночной звезды.
Матушка возьмёт ведро,
Молча принесет воды...
(В горнице)
Бегут себе, играя и дразня,
Я им кричу: – Куда же вы? Куда вы?
Взгляните ж вы, какие здесь купавы!
Но разве кто послушает меня...
(Купавы)
И всей душой, которую не жаль
Всю потопить в таинственном и милом,
Овладевает светлая печаль,
Как лунный свет овладевает миром...
(Ночь на родине)
После Рубцова нельзя писать по-прежнему. Многих, для кого слово было продолжением живой души, обожгло светом его поэзии. Творчески бороться с ним, освобождаться от его обаяния, спасая свою индивидуальность, не каждому было под силу.
В живом языке для него, кажется, не было тайн. «Чуток как поэт», он, казалось, присутствовал при рождении языка. Какое неестественное трагическое свечение дало сближение противостоящих небесной (горней) и земной сфер в стихотворении «Тихая моя родина» – на фоне подчёркнутой рефреном (как в сновидении) тишины созерцания:
Тихо ответили жители,
Тихо проехал обоз.
Купол церковной обители
Яркой травою зарос (!).
Или, однажды, смеясь больше про себя, он продекламировал строки известной советской песни, выделяя интонацией нужные места: «Мы будем петь и смеяться, как дети, среди упорной борьбы и труда». Одним из первых он почувствовал это стилистически самопародийное столкновение (до взрыва!) плохой литературы с общественно-политическим клише.
О законченности его «системы мира», его убеждённости напоминает почти курьёз. После сдачи госэкзамена по философии он приехал в общежитие нахмуренный, неразговорчивый. «Как сдал?» – спрашиваю. «Xopoшо...» – отвечает рассеянно. «А чем недоволен?» – и слышу вдруг сердитое с характерным выделением каждого слова:
– Не люблю, когда противоречат на государственных экзаменах!
Вспомним Пришвина: «Каждый великий поэт вершиной своего творчества соприкасается с душевным миром детей». Стихи для детей занимают особое место в творчестве Николая Рубцова. Некоторые из них – это современные сказочные миниатюры, где звери и птицы поступают как люди, и каждый их поступок оценивается в свете народной мудрости. При всей простоте языка и сюжета, доступной ребенку, такие стихи уходят далеко за пределы детского восприятия, чтобы стать стихами-притчами и для взрослых.
Стихи эти различаются по замыслу и исполнению. Стихотворения «По дрова», «После посещения зоопарка», «Узнала», некоторые другие несколько описательны, прозаичны, в них меньше движения, но они отмечены печатью мастера, и без них рубцовский мир детства будет неполон. Стихотворения же «Ворона», «Медведь», «Про зайца», «Воробей», сами по себе – ёмкие, развернутые метафоры, это шедевры русской литературы – и не только детской, потому что в основе их – вспомним опять Пришвина – «выход из трагедии», обострённое сопереживание всему, что нуждается в сострадании.
Особого разговора заслуживает миниатюра «Коза» – верх художественной пластики, психологической завершённости «характера героини», мягкого юмора.
На протяжении трети века выступая с чтением этих стихов в самых разных аудиториях, включая детские, каждый раз поражаешься их «мгновенному узнаванию» публикой.
...Незадолго до отъезда из Москвы приглашал его на родину, в Оренбург. Николай обещал приехать.
Настал день отъезда. Он вышел из общежития проводить до стоянки такси. Расставаясь, обнялись. Если бы знать, что вижу его последний раз...
В следующем, семидесятом году, мне пришлось взять академический отпуск, и в Москву я не попал. В том году вышел сборник Рубцова «Сосен шум», оказавшийся последним прижизненным. Мой однокурсник Олег Постников позже рассказывал, как в коридоре общежития встретил Николая с типографски упакованной пачкой сборников, и тот подписал свою книжку Олегу.
В январе семьдесят первого я занимался топографической съёмкой на глухом, занесённом снегами южноуральском разъезде Губерле. Редкая это была зима... С крыш, бровок железнодорожных выемок в горах свисали огромные снежные козырьки. Заносы ломали графики движения поездов. Ветер с холмов обжигал морозом. Ночи были тревожаще-лунные, бессонные...
Вечером 23 января меня вызвали в контору дорожного мастера. Звонил коллега-топограф из Оренбурга по просьбе руководителя областного литературного объединения Геннадия Хомутова. Сквозь треск и шорохи железнодорожной связи услышал простодушное:
– Умер твой друг Рублёв...
Прежде чем выяснилась ошибка, сердце сказало всё.
1968 – 2006 гг.
Опубликовано в: Кузнецов В.Н. Из разных лет: Стихи. Публицистика. – Калуга: Золотая аллея, 1994.
Ещё о поэте Николае Рубцове:
«Неведомый сын удивительных вольных племён»: Н. Рубцов
Поэт народной судьбы: судьба и творчество Н. Рубцова
Одинокий журавль: о поэзии Николая Рубцова