Рассказ о эвакуации и жизни в тылу. Между тем шла война, тяжёлая Отечественная война. Они оказались по причине войны в этом захолустном киргизском городке очень далеко от дома. Когда началась война, малышу было два с половиной года. Хоть и поздновато, но последовало распоряжение об эвакуации в начале июля. Эвакуировались они спешно.
— Филинька, иди сюда, сынок.
Молодая женщина лет двадцати семи сидела на табурете у общего стола посреди большой прямоугольной и, по сути, пустой комнаты. Кроме стола и нескольких табуреток в ней у стен, напротив друг друга, были встроены невысоко от пола нары. Ночью с правой стороны от входа в комнату на них спала она с сыном, свекровь с её приёмной дочерью и ребенком. А с противоположной стороны спала другая, совсем чужая семья. Никаких перегородок не было.
Малыш с разбегу ткнулся в мамины колени.
— Смотри, я отобрала сегодня для папы нашу фотокарточку.
С чёрно-белой фотографии смотрел, стоя на табуретке и обняв маму рукой, в меру упитанный мальчик. Для военного времени мальчик как мальчик. Правда, довольно крупная голова колыхалась на тонкой шейке. Одна штанина задралась на ноге, другая была спущена, одет он был бедно и в застиранной одежонке. Глаза его с фотографии глядели не по-детски серьёзно и немного виновато.
Мать задумала послать фотокарточку на фронт. Отец не видел своего ребёнка уже два года. Малыш внимательно посмотрел на фото и остался доволен. Он вспомнил детей из детского сада. Таких папа не хотел бы увидеть.
В ателье, что располагалась прямо на улице, ему велели смотреть в глазок какого-то ящика и обещали, что оттуда вылетит птичка. А он знал и был уверен, что никакой птички там нет. Глазок совсем маленький, а птичка побольше. Да будь он птичкой, ни за что не стал бы жить в этом чёрном ящике. Он испытывал чувство неудобства за взрослых. Почему этот дядька его обманывает? Неужели мама ему верит? Спросить у неё? Нет, нет, мама не верит. Наверно, она не слышала.
Об обмане он уже кое-что знал. В детском саду товарищ попросил только на минуточку подержать его порцию хлеба. Она была небольшая, посыпанная сахаром. Когда Филя дал ему подержать, тот быстро запихал весь кусочек себе в рот. Это было неожиданно и очень обидно. Тем более, он видел, как ухмыльнулась воспитательница. «Она согласна с этим?» — подумал он тогда. Он не совсем понимал, что времена были голодные. А о том, что это коварство, хоть и детское, он совсем не понимал.
А воспитательнице мальчик, видимо, не нравился. Не потому, что он был недисциплинирован, этого не было. И не потому, что он был неряшлив. Как раз наоборот. Но в нём было что-то для неё непривычное, не своё, не родное. Может быть, потому, что воспитательница видела то, чего не ожидала и не хотела видеть в ребёнке, а именно: он понимал смысл её мимики. Это угадывалось в глазах мальчика. Потому, возможно, и была довольна, что его обманули. Будь, мол, как все, не высовывайся. А он не высовывался. Он был просто такой и не знал об этом.
Между тем шла война, тяжёлая Отечественная война. И он уже и о ней тоже кое-что знал, испытал и много видел. Знал также, что они оказались по причине войны в этом захолустном киргизском городке очень далеко от дома, и маме неизвестно, что будет дальше.
Путевые страхи
Когда началась война, малышу было два с половиной года, но об этом времени он мало что помнил. В памяти всплывал только день рождения, потому что в этот день ему подарили лошадку. Она стояла на деревянной доске с тремя колёсами. Ему велели на неё сесть, он пытался, но не получалось. В доме было много гостей. Видимо, они ждали от него восторгов, но у него не получалось сесть на неё, и от этого лошадка стала ему чужой и неприятной. Больше он к ней не подходил.
Семья была большая, жили в своём частном доме, где держали и небольшую лавку кондитерских изделий. Сами их и изготавливали.
Позже он мог ещё припомнить среди домочадцев бесконечные тревожные разговоры. В чём состояла тревога он не понимал, впечаталось в память только постоянно повторяемое страшное слово: Гитлер.
Гитлер почему-то казался ему не человеком, а животным, но это не было привычное животное, как, скажем, козы, овцы, коровы. Этих он видел. А Гитлера никогда не видел, поэтому он представлялся ему обязательно кроваво-красным, большим и тучным, как корова, но почти круглым, как огромный раздутый шар с маленькой головой. Животное всё время приходило и приходило, ложилось на цветы в палисаднике или на двери погреба, которые были наклонно встроенными. Короче, делал что-то очень нехорошее и был почему-то всегда мокрым...
Железнодорожный состав шёл долго, с бесконечными остановками. Откуда было ему знать, что уже 22 июня немцы и румыны бомбили Тирасполь? Хоть и поздновато, но последовало распоряжение об эвакуации в начале июля. Эвакуировались они спешно, но как-то по раздельности членов большой семьи. Бомбёжек в пути Филя не помнил. А вагон, в котором он ехал с мамой, был приличным, пассажирским. Только на одной из небольших станций поезд вдруг резко остановился вместо того, чтобы её проехать.
Филя уже различал своих военных. По папиной форме. Но у этих на вокзале форма была другая. Из вагона вдруг спешно исчезли все пассажиры. Возможно, по радио было приказано всем выйти. Мама не знала, что делать. Она выглянула в окно и охнула. На перроне кто-то что-то проверял. Мальчик почувствовал: беда. В маленьком сердечке захолонуло, и ужас разлился по всему телу так, что окаменели ноги. Он не успел заплакать, да и не мог. Филя, правда, уже знал: они с мамой называются «евреи», и это почему-то опасно. Но «это» оказалось настолько непонятным, что его воображение ничего не рисовало. А на перроне бежал, что-то кричал и махал руками чужой военный. Он торопился. Страх был связан с ним, точнее с его униформой.
Поезд дёрнулся. Остановился. Вновь дёрнулся и плавно покатил с вокзала. В вагоне, а может быть, во всём поезде оставались только двое: мать и прижимавшийся к ней мальчишка. Что потом сделала мама, как выбралась из западни, он не помнил. И никогда её об этом не спрашивал. Страх, который теперь поселился в его душе, не был инстинктивным страхом перед силами природы. Например, раньше он боялся молнии. А это был страх перед людьми. Угроза жизни исходила от людей, чего он до сих пор не знал.
Другой раз испытал и страх, и ужас, когда мама отстала от поезда. Когда тот тронулся, а её, которая на остановке побежала за кипятком, всё не было, соседи в переполненном купе зашептались. Но теперь он уже мог, преждевременно взрослея, оценить ситуацию. Они обсуждали, куда и кому его сдать. Он этого не хотел, соскочил с нижней полки, на которой сидел, рванул к двери и... наткнулся на раскрасневшуюся запыхавшуюся маму. Молодая и сильная женщина догнала поезд, и её втянули на площадку.
Где-то, на каком-то участке пути семья или, точнее, женская часть её соединились. Тоже чудо. Потом он вспомнил, не мог не вспомнить эту несчастную лошадь.
Была, наверно, середина августа. Двоюродная сестра, которая была на два года старше, держала за руку его и своего младшего братика. Они свернули на тропинку в стороне от скверика. Мама сказала, что это место называется Миллерово. День в Миллерово выдался очень жарким. Неподалёку трое солдат с расстёгнутыми пуговицами солдатской робы зло работали лопатами. Дети подошли ближе. В глубокой яме, видимо, в воронке от бомбы, лежала лошадь. Один солдат снял с головы пилотку, отёр пот, глянул на детей и брякнул: — Гляди, жидята, — и криво усмехнулся.
Что такое евреи, Филя уже знал, а жидята — ещё нет. Однако приобретаемый опыт подсказывал, что это плохо. Девочка, более догадливая, развернулась, уводя подальше мальчишек.
— А что? — продолжал им вдогонку солдат, видимо, старшой. — Может быть... — И он кивнул на яму. Все трое расхохотались.
«Дан приказ: ему на Запад, ей в другую сторону...» — поётся в прощальной комсомольской песне. К осени уже вся Молдавия и Буковина были оккупированы румынскими войсками. Также потеряны Донбасс и Криворожский бассейн. Оставлены Минск, Киев, Харьков, Смоленск, Одесса, Днепропетровск. Враг рвался к Кавказу, продвигаясь в восточном направлении. Эвакуация вела в Сталинград, но в декабре он уже горел. Следовало двигаться дальше. И здесь произошло нечто, что он тоже хорошо запомнил.
Чтобы двигаться дальше, надо было добыть билеты на пароход «Иосиф Сталин». Мест оставалось мало, а желающих много. Филя маялся от духоты, стоя с мамой у огромного стола, по другую сторону которого тётя выдавала билеты. Вдруг мама наклонилась к нему и сказала: «Я подниму тебя, а ты ползи к этой тёте и попроси два билета».
Учёные люди утверждают, что уже с двух лет у детей развивается совесть. Так это или нет, но малыш почувствовал что-то неладное. Он был поставлен на четвереньки на крышку стола, мама подталкивала его сзади и закричала: «С детьми в первую очередь!» Ему стало страшно и немножко стыдно.
Он понял, что все видят его в этом нелепом положении, и не хотел говорить: «Тётенька, дайте нам два билета». Но мама подталкивала, требовала, чтобы он полз дальше, и он подчинился, ощущая фальшь своего действия. Билеты они получили, но маленькая, едва ощутимая первая трещина в душевной связи матери и ребёнка появилась. Он её, правда, не запомнил.
На пароходе их место было на палубе. Еды никакой, только кипяток. Плыли в Астрахань, и Филя поближе узнал, что такое бомбёжка. Но он спрятал лицо в маминой груди, и было уже не так страшно.
Прибывших в Астрахань насмешкой судьбы поместили в здание кинотеатра «Победа». Условия ужасные, помощи никакой. Начался повальный мор, детская корь. Врачи и медики требовали отдавать детей в больницу. Кто отдавал детей, их больше не видел. Все отданные поумирали: явная диверсия персонала, ожидавшего спасительных немцев.
Больной корью Филя лежал на руках у матери и хныкал: — Мамочка, я падаю.
А мама продала папино пальто и на вырученные деньги покупала детям, ему, кузину и кузине молоко. Может быть, это и спасло их. А может быть, они выжили, потому что родители их в больницу не отдали.
Через пару недель всех эвакуированных отправили в село Пироговка, что в пятистах километрах от Астрахани. Была зима, а зимняя одежда, если и была, то распродана. У Фили отморожены ножки. Из еды только рыба и кипяток. Бабушка, мамина мама, умерла в дороге. Он видел, как деловито суетились вокруг неё три дочери. Она лежала на очень высокой постели, и всё было обыденно. Здесь страха он не испытывал, потому что не понимал, что такое смерть. Куда-то отлучился дедушка и исчез навсегда. Теперь у него оставалась только одна бабушка, папина мама. Но следовало двигаться дальше.
Дальше, дальше, дальше. До конечного предназначенного указанием пункта эвакуации, в межгорную долину, в небольшой киргизский городок Узген.
В Киргизии.
В этом чужом городке, точнее даже ауле, у Фили не было товарищей. Но скучающим он себя не помнил. Что-то он находил, что удовлетворяло его, заставляло быть довольным самим собой. Во дворе, где они жили, мальчиков не было. Была лишь Ева, дочка бабушкиной приёмной дочери, и две киргизские девочки, дочери хозяйки двора. Он очень интересовал их как мальчик. Они были старше и непременно хотели его лечить. Но в лечение обязательно входила процедура раздевания штанишек. Для того, чтобы этого добиться, они угощали его какими-то пирожками, густо начинёнными неприятной на вкус зеленью. Он, во-первых, голоден не был: мама работала, а бабушка неплохо зарабатывала шитьём. Она была профессиональной, как тогда говорили, модисткой. Во-вторых, он уже понимал, зачем они его угощают и чего добиваются. Однако, несмотря на его сопротивление, они стягивали с него штанишки и делали ватные примочки, что-то обсуждая. Ему очень хотелось плакать, особенно потому что они всё это обсуждали, но он не плакал и становился немного взрослее.
В детском саду местные дети его не интересовали, хотя по-русски понимали. Они почему-то всегда сидели на горшке, когда он поутру приходил из дому. Нянечки с ними возились, ругались и заталкивали обратно прямую кишку, которая у них постоянно выпадала. Это происходило в передней, пройдя которую, можно было попасть во вторую — игровую комнату. Он теперь многое понимал, потому что сам переболел корью. Понимал, что они нездоровые дети, но они как-то не так нездоровы, очень плохо нездоровы. А он был здоров и стеснялся, что он такой здоровый.
Однажды мама взяла его на работу. Она сказала ему: «Моё рабочее место». Рабочим местом оказалась парикмахерская, мама была в ней уборщицей. Время от времени она брала метлу и сметала на полу волосы клиентов. Он сидел тихо, потому что умел долго сидеть тихо, когда интересно. А здесь было интересно. Парикмахерами были суровые киргизы. Они что-то строго выговаривали маме, она кивнула, а дома объяснила, что эти дяди не хотят, чтобы она приводила ребёнка. Он не понимал, почему, и не мог найти в своей голове объяснения. Только почувствовал, что, как и в садике, он для них чужой.
Малыш часто чувствовал себя одиноким, потому что маме и бабушке всегда было некогда. А когда он вдруг чувствовал себя одиноким, то шёл через улицу напротив. Это не было опасно, ему не препятствовали, потому что улица была и не улица, а так себе, просёлочная немощёная дорога, по которой протекало два арыка. Арык — это по-киргизски ручей. Первый, который был перед их двором, — совсем мелкий, почти без воды. Зато второй... О! Второй, параллельный первому и напротив их двора, был необыкновенный. На нём стояла мельница. Она была такая величественная и таинственная! Можно было стоять и долго на неё смотреть. Это не запрещалось. Ручей был здесь широк и глубок. Вода врывалась внутрь мельницы, крутила лопасти колеса и вырывалась с другой стороны усталая, но удовлетворённая. Вот на этот удовлетворённый поток Филя тоже смотрел и думал. Он умел уже долго думать и размышлял, почему он и сам хочет быть чужим. Объяснить себе это состояние он не мог, но чувствовал, что в этом «быть чужим» он такой, какой он есть. Но это не плохо.
Между тем, у него, наконец, появился товарищ. Откуда товарищ появился, он не помнил, скорее всего из детского сада и, должно быть, из новеньких. Война продолжалась, и время от времени появлялись и в этом захолустном городке новые люди.
Собственно, интересовал его не сам товарищ, а его собственность. Собственностью товарища был ксилофон. Этот детский инструмент малыша околдовал. Мало того, что он издавал звуки, эти звуки можно было извлекать самому. И это были разные звуки. Если бить молоточками по пластинкам, комбинируя удары, получалась мелодия. Он это делал и замирал. Он мог проделывать это бесконечно, придумывал много мелодий, и никогда это занятие ему не надоедало. Но оно надоедало взрослым. Они отбирали инструмент.
Чтобы получить к нему доступ ещё раз, надо было прийти в гости.
Семья товарища жила выше, на горке. Было лето. Филя помнит, что шёл туда, принуждая себя. То ли он не умел вписаться в гости, то ли потому, что к нему относились равнодушно. Не прогоняли, но и не жаловали. А он упрекал себя в том, что идёт в гости не ради товарища, а ради ксилофона. Малыш научился судить самого себя. Было ему уже четыре годочка от роду.
Письмо
Папа был на фронте, а мама писала ему письма. Тогда конвертов у людей не было, и письма складывали в треугольнички. Чтобы попасть на фронт, который, разумеется, не оставался на одном месте, надо было знать адрес полевой почты. Наверно, не мама придумала (а может быть, и она) обводить на листке письма пальчики руки растущего ребёнка. Таким образом папа мог следить за ростом своего мальчика. Он как бы бывал рядом со своей семьёй и понимал, чего ради он воюет. Папа тоже писал письма маме, а одновременно и своей маме, потому что обе мамы жили вместе.
Филе было уже пять лет, когда с фронта пришло очень плохое письмо. Оно было не от папы, а от его командира, и называлось это письмо «извещение». До этого было другое письмо от папы, где он сообщал, что его повысили в звании, он уже старший лейтенант и будет ещё беспощадней бить врага.
Когда мама вслух прочитала письмо от командира, она закричала так громко, что во двор высыпали все, кто находился в домах. Мама плакала и кричала. Бабушка тоже плакала, но не кричала. Она плакала тихо, но очень горько. Малыш почувствовал эту разницу и тоже заплакал. Он ещё не совсем понимал, что у него больше нет папы и никогда больше не будет, но испугался за маму. Мама была рядом, а папа очень далеко, и он папу не помнил. Но за маму он испугался не потому, что она плакала, стонала и кричала. Она кричала как-то не так. Голос у мамы был очень сильный, и кричала она всё громче. Даже люди с улицы забегали в их двор, чтобы узнать, что случилось. А мама рвала на голове волосы и била себя по лицу. Это было ужасно и продолжалось долго. Он не хотел этого. Потом она останавливалась, вся красная, что-то вполне нормально, почти спокойно говорила бабушке, краем глаза следила за ним и вновь начинала громко кричать. До изнеможения.
Это был ритуальный плач по убиенному. Но Филя этого не знал. Ему было очень страшно за маму, но, плача, он пошёл не к ней, а к бабушке. Это было понятней. Та обняла внука. Он был всё, что у неё оставалось, и каким-то невероятным чутьём мальчик понимал и это. Он чувствовал и сознавал, что и бабушка отныне ближе ему, чем мама. Что никто никогда не будет его любить больше, чем бабушка. Мама становилась далёкой. Пройдёт время, и она перестанет кричать. У неё появятся другие дети, а бабушка будет плакать. Горько и всегда.
Старая маленькая душевная трещина между ним и мамой, которая появилась тогда у раздачи билетов на пароход «Иосиф Сталин», всплыла в его сознании и стала расширяться. Эта душевная пуповина между ним и мамой рвалась. Он прижимался к бабушке, к такой тёплой и мягкой, и стеснялся за маму.
В этот день он перестал быть ребёнком.
Не забывайте делиться материалами в социальных сетях!