(лирическая поэма)
Начиналась та ночь в запредельных лесах,
меж немыслимых трав, подле Бесова луга...
Там под вечер от зарослей дикого лука
проступала и меркла слеза на глазах.
Там – по правую руку – река не текла.
Там – в провалах проток,
в чёрных водах бучила –
сны, забвенье и смерть меж коряг опочили.
Там торчала осока – острее стекла.
Но по левую руку – по скользким буграм –
рассыпая живую капель из форелей,
белопенною вьюгой катился буран –
молодая вода – свист студёных свирелей.
Я любил эту ночь – заливая костёр.
Я любил эту ночь – в сено кутая ружья.
Мир неистовый лето над лесом простёр
и пролил в меня жажду любови и дружбы.
За еловою гривой рождалась трава.
Синий месяц пришёл озарить полуночье.
Мой товарищ – топограф – хмельные слова,
засыпая, всё тише ронял, всё короче.
Говорил:
– Вот дойдём до Залесья с тобой,
там таких себе женщин найдём –
заскучаешь!..
Был он лыс, бородат. Над мясистой губой
серебрилась испарина позднего чая.
Он ворочался грузно в соломе, стонал.
Сон его успокоил, разгладил морщины.
Я любил эту ночь – улыбался и знал,
что топограф –
надёжный товарищ, мужчина.
Я лежал в стороне, только сняв сапоги,
по привычке портянки навив на раструбы.
Вот упала прохлада – и вечер погиб.
И восторг мой продул серебристые трубы.
Расстегнув гимнастёрку – уже без погон,
но ещё с уставным полыханьем латуни –
я, пронзённый свободою, слушал, как горн
выводил о любви высоко в синелунье.
Мне казалось, что всё: что уже никогда
не дырявить свинчаткой мишени и поле,
что прошли те года, не оставив следа. –
и теперь навсегда только поле и воля!
Голубая трава шевелилась у ног.
Две гнилушки светились
под кровлею слабо.
Спал топограф, блаженно хрипя:
– Сосунок...
Бабу надо принять – нет покоя без бабы...
И, раскинувшись вольно, улыбчив во сне,
там, где рвался просёлок – дорога лесная,
спал мальчишка – зелёный,
как пух по весне.
Я ли был там, другой ли – не знаю...
Колдовская пора междуречьем текла.
Заходился от стылого хохота филин.
И плясали в лугах голубые тела:
может, всплески тумана
рождались и вились;
может, всплыли русалки из пасмурных вод,
чтоб в луну, будто в мяч,
поиграть на полянке;
или просто – веснянки,
вешнянки, вишнянки
заплелись, словно травы, в венок-хоровод...
Слушай, юность моя –
сердце, вновь молодое!
Вы ныряли в те реки насквозь, без следа.
Может, правда, одна из них
с мёртвой водою,
а в другой бушевала живая вода?..
Может быть, может быть...
Ведь недаром, недаром
над поляной в полёте пластались луни
и вставала вишнянка полуночным паром –
остролицая, с синей серьгою луны.
Подходила – высокая. Кланялась низко.
Две форели плескались в ночных волосах.
Две форели, две птицы, две жёлтые искры,
два сквозных светляка в заповедных лесах.
Я смотрел, не дыша.
И под взглядом – высоко –
созревали и падали в память мою
две тяжёлые вишни, налитые соком,
каменели – толчком приподняв кисею;
как под взглядом мальчишки –
впервые влюблённым,
сотворившим живое из света и тьмы, –
стала женским, стыдливым,
чернеющим лоном
пролетавшая низко летучая мышь.
Помнишь, юность, как тело
в росе серебрилось?
Как я брал его, словно осколок зимы?
Как его согревал, запах чёрного ила
жгучей кровью – водою живою – омыв?..
Продолжалась та ночь
на шелкОвых буграх.
Вот вдали засмеялась чему-то зарянка.
Оставалось всего полчаса до утра.
«Полчаса до утра», –
повторяла вишнянка.
«Ты не спи, ты не спи, – зашептала она
тихо так, словно цвикнула птица, –
я не просто твой сон – я, наверно, жена.
Разве можно со мной разлучиться?
Я живая, ты чувствуешь?..»
Кашель потряс
чёрный лес и лосиный осинник –
это кашлял, смеясь,
трижды кашлял подряд
чёрный филин на старой лесине.
«Да, живая! Ты веришь?..»
Над самым лицом –
словно чайки над рыбною грудой –
промелькнули, покрытые
тёплой пыльцой
молодые девичьи, раскосые груди.
Я подумал ещё, отмечая полёт,
что такие – на статуях в парке,
что такие прокормят без всяких хлопот
двух парней – пусть рождаются парни!
Но под чёрной росой остывала трава.
Ах, как травы усталое тело дурманят!
И – зелёные сплошь! – глаз её острова
уплывают и тают в дремотном тумане.
«Ты не спи!..»
«Я не сплю...»
«Нет? Иначе – беда.
Ты послушай, послушай.
Послушай скорее.
Пусть живая вода – никогда, никогда! –
Не сливается с мёртвой.
Живи не старея.
И тогда я – вернусь. Позовёшь – я приду.
Стану матерью. Жизнью. Женою.
Любимой...»
...Я проснулся.
Простор был лучами продут
и налит холодком молодого люпина.
Золотистый туман уплывал из леска.
Лун сверкал над бугром
непросохшею лужей.
Мой топограф кряхтел
и на плечи плескал
из замшелой бадьи серебристою стужей.
– Ну, проснулся?
Здоров же ты, парень, поспать!
Кончен бал. Подымайся. Пора за работу.
Нам бы к вечеру нынче в Залесье поспеть.
Ты-то что – молодой, так тебе без заботы...
Мне-то что – молодой! Я ещё не познал,
что кипит во мне: злость? Доброта?
Или просто
ожиданье ходьбы гущиной допоздна,
предвкушенье
прохладой напоенных простынь?..
До чего же я рад был в село забрести,
смыть усталость и солнце
колодезной, звонкой...
Выпить светлого стопку, друзей обрести.
И поспорить с друзьями из-за девчонки.
Возле рыжих овинов, где вишенник груб,
где росинками звёзды ложатся на листья,
пил я тихую радость из девичьих губ –
и не мог до конца, до истомы напиться...
Был я часто в деревне остаться не прочь.
Но – однажды,
однажды,
однажды,
однажды –
приходила такая синющая ночь,
что не мог я уснуть от печали и жажды.
Голубая трава начинала роиться.
И кричала в лугах неуютная птица:
«Ты не спи, ты не спи...
Нет? Иначе – беда...
Ты послушай, послушай.
Послушай скорее.
Пусть живая вода – никогда, никогда! –
не сливается с мёртвой.
Живи – не старея...»
Ах, природа, зачем ты вложила в меня
эту чёртову жажду – аж сердце на части!
Я не знаю покоя: всё дали манят,
всё печали сулят заповедное счастье.
Я пока ещё молод – твой ласковый дар.
Я умею из грусти выковывать радость.
Греет солнце моё. И живая вода
поднимает над мёртвою россыпи радуг.
Дни мои разноцветны, густы и длинны.
Мне – как счастья коснуться –
в девчонку влюбиться.
Но ловлю я себя,
что в глуши и в столицах
всё ищу, всё ищу в набегающих лицах –
остролицее, с синей серьгою луны...
Анализ "Вишнянки"
5 Проголосовало