Парило. Мухи сатанели роем.
Был воздух жгуч – как из полыни суп.
А бронзовый проклятый анероид
всё упирался чёрной стрелкой в «сушь».
И женщина –
просительно и строго –
его корила, постучав в стекло:
«Ты, батюшко, одумайся немного.
К чему нам сушь?
Ты дай с дождём тепло...»
Вы помните? Я помню, тетя Поля.
Всё помню про давнишнюю беду,
про то, как жили в самом сердце поля,
в седой избе – меж болью и любовью,
меж близким миром и недавним боем,
у всех дорог Вселенной на виду –
в сорок шестом засушливом году...
В такой бы год немного передышки:
чтоб в мае – дождь,
чтоб август жар хлебал,
чтоб битюги трофейные за дышла
косилки пёрли с хрустом по хлебам.
Но всё не так!
Бесснежье обделило
водою луг. А после той беды –
пришла жара. Такая, что до ила
иссохли тиховодные пруды.
Такая, что земля звенела сухо.
Такая, что свернулся лист в лесу.
Такая, что, заламывая руки –
как век назад,
шептали бабы глухо
в передний угол:
«Господи! Грозу!..»
И в самом деле – что-то начиналось.
Нещадная сгущалась духота.
Струился воздух – будто бы вода
текла на холм и в небо поднималась.
Над чёрным лесом тучка занималась,
посверкивая сталью иногда.
Мы с тётей Полей вышли на крыльцо.
Зной сатанел.
И тут взорвался ветер.
Хлестнул в лицо горячею пыльцой,
соломой, щебнем, хрустом белых вётел.
Рванулись травы в гору во весь дух.
Кусты кидались вниз с крутого яра.
И – как боксёр от встречного удара –
сгибался косо, задыхаясь, дуб.
Нас тут же закрутило, повалило.
И мы лежали – как земля, сухи.
И ждали, чтобы хлынуло, полило
в глаза,
в леса,
в пруды,
в сады,
во мхи.
Мы раскрывали губы в нетерпенье.
А рядом, нетерпением горя,
в желанное бурление, кипенье
распахивали трещины поля.
И – окликая радостно друг друга
под грозовой раскатистый мотив –
все старые и малые в округе
лежали,
к жизни лица обратив.
А туча шла – рыча вовсю нутром.
Но дождь всё медлил,
медлил,
медлил,
медлил!
И грянул свет – дневной, горячий, медный.
И вся гроза закончилась на том.
Я рад бы – не могу забыть грозу!
Она была обманом из обманов,
родившая из всех своих туманов,
из всех ветров – тяжёлых и дурманных –
одну лишь каплю.
Да и ту – слезу...
Но тётя Поля вытерла слезу.
Точнее, пальцем незаметно сняла
с ресницы. И промолвила устало:
«Сходи на выпас, погляди козу...»
И села у крыльца в сухой траве,
бездумно глядя, как по солнцепеку
метался жёсткий, тощий, рыжебокий –
от зноя ошалевший муравей.
«Сходи. Да там вскупнись...»
Но я не мог
идти селом – безжизненным, как морг, –
идти травой, которая молчала
и сыпалась трухою из-под ног...
Я выдернул из связки клок мочала,
пристроил словно зонт над муравьём
и разогнулся...
Дымчатое поле,
жужжа жарой, надвинулось на дом,
сдавило мозг до вскрика:
«Тетя Поля!
А если сами... мы его... польём?!»
«Да что ты – бог?..»
«Не бог. Но и не раб!..»
Откуда-то – из прошлого, из боли,
из будущего зимнего подполья,
в котором ни картошки, ни фасоли –
не торопясь вернулась тетя Поля:
«Какое лето! Спросим лучше баб...»
Какое лето! Голосил кузнечик.
Лопух, топорщась, убегал с левад.
А женщины –
вздохнув: «Приветить нечем», –
устало принимали наши речи:
«Труды какие! Наломаем плечи.
Да видано ли – поле поливать!
Ну, Поля! Это ж смерть, а не работа!
Такая жисть – хоть в гроб живьем ложись..»
«И-и, бабы! Жисть... Да что такое жисть –
как не труды? до пота? и сверх пота?
Ведь дети... Чем кормить зимой? Корой?..»
Звенела муха в тенетах молчанья.
И вновь с полей тянуло не жарой –
голодными промозглыми ночами...
«Ой, девки, что ей убеждать-то нас?!
Да мы ведь, Поля, думали и сами…»
И плакали студёными глазами –
без слёз,
без слов,
не опуская глаз.
И шли к реке. Взяв коромысла, шли, –
ступни сжигая в пепельной пыли.
Шли вдоль села, нахохлившего крыши.
Шли вдоль траншей, опутавших село.
Вдоль техники –
палёной, битой, рыжей –
отчисленной войной в металлолом.
Шли женщины.
И гордо мне, и дивно!
Великим горем ломанные – шли.
Шли молча, терпеливо, коллективно –
как могут только женщины земли!
Как могут только матери,
которым
и в ночь не спать,
и в день куска не съесть –
пока гремит (сухой, к несчастью) порох
и дети обездоленные есть...
А перед ними – трещины пронзали
поля навылет.
Трещины дрожали –
как будто в жажде высохшие рты,
и шёпотом песчаным умоляли:
воды,
воды,
воды,
воды,
воды!
И вёдра наклонялись. Клокотала
вода. Летал над полем банный чад.
И – как по раскалённому металлу –
метались капли,
плавясь и скворча
и разъедая ссохшуюся корку
земли.
И снова рушилась вода.
И было слышно, как скрипели корни,
сверлясь к воде все жёстче и упорней,
на камни натыкаясь иногда.
Но – поле! Нет пределов дальним склонам.
Была здесь рожь. Да будет ли здесь рожь?
И по цепочке пробегало стоном:
«Ох, девки, тошно! В каждой жилке дрожь!»
«Эх, жилка моя –
двужилка моя!
Что ж ты, жилка, не дрожишь,
когда к милому бежишь?!»
«Дивья к милёнку! Пять годов терпели –
ещё потерпим. Что нам, привыкать?!»
«Ой, время, бабы! Попили, попели...»
И снова – плеск.
И снова – хруст песка.
И зелень поля вроде бы густела...
А женщины всё шли и шли к воде.
Как будто силам не было предела.
И в самом деле – был ли им предел?..
4 Проголосовало
|