Александр Прокофьев и его творчество. Советский поэт, внёсший особенный вклад в русскую поэзию. Поэзия гражданской войны и стихи о России.
ПОЭТЫ СОВЕТСКОЙ ЭПОХИ
См. ч.1: Степан Щипачёв
2. АЛЕКСАНДР ПРОКОФЬЕВ
Удивительно, но Александр Прокофьев, совпадающий со Степаном Щипачёвым и возрастом, и происхождением, и биографией, абсолютно не похож на него ни дарованием, ни направлением поэзии, ни душевным складом, ни, в конечном итоге, судьбой, в том числе посмертной. Это важно, поэтому, прежде чем говорить о творчестве Прокофьева, посмотрим сначала на его жизнь.
Сначала проведём параллели. Здесь тоже многодетная крестьянская семья, где Александр – старший сын. Вот только старший в своей семье Щипачёв рос сиротой, а у Прокофьева был отец, ладожский рыбак и землепашец, которому Александр с девяти лет помогал – ходил с ним рыбачить в бурное, опасное озеро.
Он тоже хорошо учился, но если у Щипачёва не было за что купить себе обувь, да частенько и времени – он был батраком и помогал матери тянуть семью, из-за чего школу пришлось бросить, – то Прокофьев благополучно окончил школу и поступил по большому конкурсу в Петроградскую учительскую семинарию. Но – не сложилось: началась первая мировая, отца мобилизовали, а значит, теперь и Александру пришлось стать главой семьи и крестьянствовать.
Щипачёв хоть и недолго (из-за ранения), но повоевал в первую мировую – Александра Бог миловал. Оба в 18 лет вступили в Красную Армию, а вскоре и в партию, только Щипачёв сражался на Урале, в конной дивизии, а Прокофьев под Петроградом, вместе с рабочими питерских заводов и матросами.
Они и в литературу пришли фактически в одно время, оба получили политическое образование, оба в Великую Отечественную были на фронте, оба возглавили областные литературные организации: Щипачёв – московскую, Прокофьев – ленинградскую, и оба выступали против диссидентов: Щипачёв – против Солженицына, Прокофьев – против Пастернака и Бродского. Но, Боже, как же между ними разница! Я даже не сразу решилась писать о Прокофьеве, сомневалась, стоит ли, – сейчас поймёте, почему. Однако он внёс свой оригинальный, непохожий на других вклад в литературу, и в итоге я не могла не отнестись объективно.
Итак, теперь – о различиях. Щипачёв недолго был политработником, вскоре он нашёл себя как редактор журнала «Красноармеец», позднее переименованного в «Знамя», и параллельно получил специальное литературное образование в Институте красной профессуры. Прокофьев больше ничего не кончал и до конца совмещал литературную деятельность со службой в «органах»: сначала – напрямую оперуполномоченным Ленинградского военного округа, после Великой Отечественной войны – в действующем резерве органов госбезопасности. Это соответствовало его характеру. Как вспоминает Всеволод Азаров, читал свои стихи Прокофьев «задиристо, высоким голосом, временами торжественно, словно приказ по эскадрильям, кораблям и ротам». В поэзии его часто встречаются мотивы мщения, непримиримой, яростной классовой ненависти: «Стучи в наше сердце, ненависть! Всяк ненависть ощетинь!», «ненависть ставь сначала, а после веди любовь!», «Не верь ни единому слову, но каждое слово проверь», «Но ты, чистодел, буржуй, умри!», «тебя подведут к стене, ты видишь: кровь моросит, – / Закон Революции так говорит и красный террор гласит».
Согласитесь, если человек числился в действующем резерве, кем он мог быть в рядах литературных работников? Вот то-то и оно. Так почему же я решилась взяться за его творчество? – Не устояла перед поэзией. Да, конечно, до Щипачёва Прокофьеву далеко: интересы и темы у него очень ограниченные, мысли неглубокие, техника стиха близка к достаточной примитивной. И всё же и у него были яркие периоды – в том числе даже в начале литературной работы, когда он, по собственному признанию, «разрабатывал золотую жилу» гражданской войны. Подумайте, много ли вы знаете поэтов, у которых был целый цикл романтической, экспрессивной, увлекательной поэзии на эту тему? Прозаики были, а поэтов... кот наплакал. А у Прокофьева весь этот цикл – в отличие от партийных, оголтело-трезвонных, совершенно не поэтичных стихов, которые он стал писать потом – выдержан на большой высоте. Я бы мало с кем могла сравнить эту лирику, так она насыщена электричеством, огнём, большим и искренним чувством, так умело сплетает Прокофьев, всегда остававшийся предельно близким народному творчеству, образы красных бойцов с былинными богатырями! В этом была его вера, его душа, он и выложился по полной – самый яркий пласт его творчества принадлежит воспоминаниям юности.
Самой Октябрьской революции поэт посвятил совсем немного стихов – возможно, ему не повезло лично в ней участвовать, а то, при его таланте изображать массовые военные действия, он бы и поэму смог сочинить. Но он видит это историческое событие лишь глазами матросов, бравших Зимний:
что ленты с названьем «Аврора»
в своих сундучках берегут.
Им виден, наверно, воочью
на площади огненный шквал,
прошедший бессмертною ночью
матросский бушующий вал.
(«"Аврора" на вечной стоянке...»)
Его личный военный опыт – это бои под Петроградом против Юденича в девятнадцатом. И об этом тоже у него немного – впрочем, точно так же у Щипачёва. В молодости, когда ещё только зрел характер и личность, когда будущие поэты только пробовали писать (если не считать совсем неудачных попыток в школьные годы), они ещё не обладали, так сказать, авторским взглядом и были с головой внутри самих событий – яростных, мелькающих, катящихся, как неумолимый вал. Сам Прокофьев признаётся в этом ослеплении событиями – как мы бы сегодня сказали, эмоциональной вовлечённости, – из-за которых молодость для него мелькнула, как бабочка-однодневка: «Мне восемнадцать еле миновало, / а я уже ушёл за перевалы, / за грани юности. Её не знал, не видел».
Интересно, что у Щипачёва именно в ранних стихах, посвящённых красным всадникам его юности, уже имеется в зародыше та мысль, из которой потом, ближе к старости, родится знаменитое стихотворение «Павшим».
Рожь качалась, колос созревал.
Молодой буденовский боец
у межи девчонку целовал.
...Парень пулей срезан наповал.
Рожь качалась, колос созревал...
...А быть может, счастлив ты в любви
потому, что он недолюбил.
(«За селом синел далёкий лес...»)
Похоже, поэт уже тогда чувствовал груз ответственности выживших перед павшими. Раз выжил – значит, не теряй в жизни часы без пользы, действуй, набирайся впечатлений, обдумывай, дерзай, стань настоящим человеком – таким, каким мог бы стать погибший.
У Александра Прокофьева цикл о гражданской войне складывался в его более юные годы, до Великой Отечественной. Потом он к этой теме больше не возвращался, видимо, высказав всё, что хотел передать, сразу, пока ещё живы были воспоминания – и свои, и тех, с кем он воевал или кого хорошо знал. Углубляться, развивать какие-то мысли, родившиеся во время боёв, он не мог просто потому, что и мыслей как таковых в его творчестве фактически нет. Это не мысли, а яркие, бушующие экспрессией описания и чувства. Прокофьев и есть поэт сердца, чувств, ощущений («Революция – ветер, революция – буря, революция – сердце моё!»), Щипачёв же – однозначно мыслитель.
Но зато описания у Александра настолько живые и чувственные, что читатель словно сам слушает рассказчика из легендарного времени, словно сам слышит его взволнованный голос.
в болотах я тонул под Петроградом
в тревожном девятнадцатом году,
где пули не играли в чехарду,
а били градом, градом, градом!
(«Мне восемнадцать еле миновало...»)
я носил богатырку с кумачной звездой.
Я носил её в стужу, носи ей в зной,
я тонул с ней в болотах под вьюгой шальной.
...в отовсюду гремящем шёл в грозном году
и не знал, что я с нею в бессмертье иду!
(«В девятнадцатый, в год распашной, молодой...»)
Да, эта молодцеватость, фасонистость, желание покрасоваться будет ещё не раз встречаться в его стихах. Очевидно, тоже свойство характера.
Кстати, для читателя, не слишком знакомого с реалиями того времени: богатыркой называли суконный шлем, напоминавший формой тот, что носили воины Древней Руси. Только шили эти шлемы вовсе не для Красной Армии – их шили ещё в первую мировую, специально чтобы воодушевить, поднять дух патриотизмом (как мы знаем, это не помогло, солдаты тогда устали воевать и массово дезертировали). Это было уже на излёте войны, перед революцией, и богатырки – вместе со сшитыми чёрными кожанками, которые потом назовут комиссарскими, – остались лежать на складах невостребованными. Чем потом и воспользуются победившие большевики.
на моей весёлой голове.
Я иду. Винтовка на ремне.
Я иду по русской стороне...
...у всего-то мира на виду:
прохожу – солдат и комиссар –
и кидаю вызов небесам!
(«Вот проходят, цель для них близка...)
Но эта внешняя бравада – потом, после самих событий. А пока поэт воюет, он весь охвачен лихорадочным огнём боёв, неистребимым желанием победы. Он не думает о славе:
решили всё отдать борьбе –
мы мало думали о славе,
о нашей собственной судьбе.
По совести – другая думка
у нас была, светла, как мёд:
чтоб пули были в наших сумках
и чтоб работал пулемёт!
(«Когда мы в огнемётной лаве...»)
Он готов отдать на алтарь революции и свою молодую жизнь: «я малой искрой у тебя горю и полагаю сам, что так и надо!», – обращается он к революции.
А остались бои позади – захотелось запечатлеть Историю во всей её трагической мощи, тем более что страна шла тогда действительно неизведанным путём: «неразведанный путь, но единственный пробивая штыками, / молодая Эпоха в грозе небывалой встаёт».
Потому и прорывается у Прокофьева малая доля самолюбования, вполне невинная, которая тонет в любовании своими друзьями-товарищами, для него – героями-богатырями.
вскричав: «Нас мало, но мы в тельняшках!» –
оскалив зубы, шли на врагов.
Подобный буре, темнее тучи,
в бушлатах чёрных катился вал...
(«Мы в тельняшках!»)
Матросов он просто обожал и, скорее всего, тайно им немного завидовал. Всё-таки для мальчишек красивая форма – всегда великое дело, а оружие – тем более. У поэта много этих восхищённых юношеских ахов – удивительно выразительных и нешаблонных: «Он идёт, как подобает, весь в патронах, в бомбах весь!», «и на гранате гордая его ладонь», «Справа маузер и слева... / пальцев страшная система / врезалась в железо вся!», «шли Юг и Север в лентах пулемётных / и в круглых бомбах – Запад и Восток», «Пулемётные бобы от плеча до пояса», «ни гайтана, ни креста, только форменка!», «ленты разлетелись голубыми песнями». В этом – настоящий Прокофьев, в этом его истинная душа – в поэзии ураганных боёв. Здесь он талантлив, как чёрт, что бы там ни говорил всё тот же известный немецкий славист украинского происхождения Вольфганг Казак в своём «Лексиконе русской литературы XX века» (мол, «стихи непомерно длинны и явно не отмечены талантом»). Э, нет, уж где-где, вот только не в этом поэтическом цикле!
Смотрите, каким красавчиком у автора выступает знаменитый матрос Железняков, какими обожающими глазами Прокофьев на него смотрит!
...Надо гостей отправить по домам.
Ишь они распелись, словно канарейки,
хлопают в ладони – обычай таков.
На сцену выходит начальник караула,
матрос Анатолий Железняков.
Дорогие гости горбатого лепят,
слюна гужевая на каждый вопрос.
У Железнякова – клёш великолепен,
клёш примечательный, как матрос.
...Ваша исчерпана партитура.
За Железняковым – Диктатура.
Стой, эсер, стой, не перечь,
слушай самую лучшую речь:
«Прошу покинуть зал заседанья.
Караул устал».
Ой, гуди, метелица, в дальние края...
Лучшая речь, Анатолий, твоя...
Разошлись, разъехались, злобы не тая.
Лучшая походка тоже твоя.
(«Слово о матросе Железнякове»)
Чувствуете, какая мощная фольклорная стихия? Автор даже не всегда соблюдает рифмовку – рифма отсутствует во многих третьих строчках, и это не портит стих. Автор употребляет грубые, разговорные, порой даже вульгарные иронизмы, и это тоже не портит стих. «Слово о матросе» так и воспринимается – как образец народной поэзии, творчество масс. Масс, из которых и вышел сам автор – недаром же он в порыве восхищения революцией опускается до самоуничижения («я малой искрой у тебя горю»).
И не только в «Слове» мы видим у него беспощадную площадную лексику («кроем так, что не приснится, / кроем с перцем – будь здоров! / Мёртвой падает синица от таких прекрасных слов!»). В цикле много подобных перлов – и все они, как ни странно, уместны. Автор не рисуется, не подражает. Он сам говорил этим языком в юности, мыслит и теперь, пока годы его ещё не укатали, этими категориями, поэтому фактически его стихи и есть фольклор, вполне органичный, искренний, истинный, сочный: «Обстановочка ахова! В ней стихами орать неудобно», «Но война есть война, а не третьеразрядная швальня». Лексика абсолютно соответствовала невыносимым, страшным испытаниям, выпавшим на долю бойцам, а кровь своих вполне органично вызывала желание расквитаться по полной.
каждый безусым попал на фронт, а там бородой оброс.
В окопах выла стоймя вода, суглинок встал на песок.
Снайперы брали офицеров прицелом под левый сосок.
... За этот бой, где пала сплошь кровавая роса,
нас всех, оставшихся в живых, берут на небеса!
Но нам, ребята, не к лицу благословенный край...
Я сам отправил четверых прямой дорогой в рай.
(«Мы»)
Но разве можно сжечь Мечту?
(«Первая песня»)
развалился и шипит.
Каждый бы (видали виды!)
смертный путь ему сказал.
...Морем меряют обиды
муки красных партизан.
(«Третья песня партизан»)
чтоб в сердце вонзить врагу.
(«Страна принимает бой»)
по такому бесхлебью, безводью, по такому огню, как в аду...
(«Шёл октябрь»)
голь, шмоль и компания... (Удавная снасть крута!)
Прапоры и капитаны, поручики и рекрута...
Штандарты несли дроздовцы – бражка, оторви да брось!
Всяческих супостатов рубить тогда довелось...
... Георгий Победоносец откатывался на Стоход.
Мы взяли его, как свечку, и вывели в расход...
...Земля – по моря в окопах, на небе – ни огонька.
У нас выпадали зубы с полуторного пайка.
Везде по земле железной железная шла страда...
Ты в гроб пойдёшь – не увидишь, что видели мы тогда.
Я всякую чертовщину на памяти разотру.
У нас побелели волосы на лютом таком ветру.
Нам крышей служило небо, как ворон, летела мгла,
мы пили такую воду, которая камень жгла.
Мы шли от предгорий к морю – нам вся страна отдана.
Мы ели сухую воблу, какой не ел сатана!
...И всё-таки, всё-таки, всё-таки прошли сквозь огненный шквал.
Ты в гроб пойдёшь – и заплачешь, что жизни такой не знал!
(«Разговор по душам»)
Сам размер этих стихов заставляет вас чувствовать, что звучит эпос – эпос народный, не приукрашенный, не надуманный, пусть порой безыскусный, но чрезвычайно сильный, потому что простыми, грубоватыми словами вам наотмашь режут правду-матку о том, через что пришлось пройти. Может, кому-то показалось, что здесь преувеличения – «сжигали в топках», например? Но надо знать историю гражданской войны – стоит вспомнить хотя бы смерть партизана Сергея Лазо в топке паровоза: сожгли живьём.
Поймите, ведь люди – с обеих сторон – были связаны своей обострённой до непреложности, фанатичной идеей и круговой порукой, братством по крови.
как мы хоронили убитых бойцов.
Земля – словно камень, пурга, снега,
болота, озёра, леса, тайга.
И снег этот, как приказал военком,
мы били лопатой, ломали штыком!
...Как думали – вместе, как жили – не врозь,
мы клали их боком, чтоб крепче спалось!
(«Что ж, я расскажу вам...»)
У бойца убивают друга – конечно, он будет мстить. Он испытал жуткие, невероятные страдания, еле выжил – может ли он по-христиански прощать врага? Да это просто невозможно! Это сейчас, через столько лет, уже в другом веке, мы с высоты своего положения пытаемся судить их, живших тогда. Бросьте! Если бы вы попали в эту кровавую бойню, думали и действовали бы точно так же, и неважно, с какой стороны (белые тоже ни в коей мере не были ангелами).
Важно другое – то, что извлекаешь из своего опыта, какие мысли, какие решения. Щипачёв прошёл через тот же сумасшедший шквал войны, что и Прокофьев. Один стремился жить – как песню творить, чтобы всё узнать, всё успеть, принести людям побольше пользы – «за того парня», которого убили рядом с ним; помочь состояться молодым, потому что сам был обделён молодостью, она вся была сожжена в топках огненных лет. А другой из тех же событий вынес совершенно другой урок: враг хитёр, он притаился, надо бдить и ставить к стенке. А вы их мажете одним міром, а заодно выплёскиваете за борт и их поэзию.
Для меня, когда я читала их стихи, вдруг во всей своей драматичности возник вопрос, не решённый обществом до сих пор: как относиться к творчеству тех, кто оказался с твоей страной не на одной стороне баррикад? Понятное дело, когда не печатали что-то идеологически несовместимое, но ведь изъяли из народной памяти этих литераторов ЦЕЛИКОМ, с их именем, их жизнью и заслугами, с совершенно не относящимся к идеологии большим разноплановым творчеством... это как, правильно? Вы скажете «нет», – а, тем не менее, и вам придётся себе отвечать на вопрос, как поступить по окончании нынешней войны. Кого запрещать? За что? (Ну не по принципу же языка!) И полностью ли?
Повторяю, обществом этот вопрос не решён, мы ещё не осознали, что он относится и к нам, а не только к прошлому. Он стоит сейчас перед всеми, потому что будет же когда-то конец и этой войне. А до войны жили и творили поэты, которых их собственный выбор в 2014-м развёл по разные стороны баррикад. И что делать с теми, кто выбрал «чужую цивилизацию»? Запрещать всех «не тех» – огулом, точно так же, как Советская власть выбросила за борт Марину Цветаеву, а в 90-е новые деятели от культуры изъяли из круга использования Щипачёва, Прокофьева и других советских поэтов?
То, что было когда-то, стало историей, в наших сердцах оно не так сильно болит, как болело у наших дедушек и бабушек. Но ведь когда-то станет историей и наше время! Сохраним ли мы то, что относится к истинной поэзии, у тех, кого будем вынуждены «изъять»?
Что касается Александра Прокофьева – я его не обеляю. Каков есть, таков есть. Поэт с явным мировоззрением ЧК. Недаром его младший брат был советским и партийным работником не самого малого масштаба (дожил, кстати, до развала страны). Но когда говорят о войне, говорят о пулях и снарядах. А когда говорят о поэзии, то рассматривают лирику. Давайте будем отделять мух от котлет.
Вот, собственно, почему я решила разобрать творчество Прокофьева. Одно дело, если бы он как поэт этого не заслуживал. Но поскольку ни один поэт не описал гражданскую войну так ярко и талантливо, как Александр Прокофьев, то уже одним этим, – хотя далеко не только! – он достоин вашего внимания.
Попробуйте посмотреть на его творчество чисто с художественной и познавательной стороны. Иногда живое, взволнованное слово участника Истории вмещает больше любых научных трактатов и идеологически ориентированных статей. Через эмоции мы всё гораздо глубже воспринимаем и понимаем. Отбросьте политические оценочные весы и прочувствуйте именно поэзию. И не те строчки, где «Партия! Ты смотришь в глубь столетий!» и «ты вздымаешь гнев, и я вздымаю, / опускаешь меч – салют мечу», а те, где жизнь во всей своей неприкрытости.
Что очень талантливо и сильно выглядит у Александра Прокофьева, это именно фольклорная, народная сторона его творчества. Её видно во всём: в запевках («То не сено в копне, / не котёл в углях – / атаман сидит на пне / в сорока ремнях!»), в переделанных выражениях из обрядовых песен («сколько сабель нас крестило, сколько сваталось гранат!»), в сказочных образах («Мои друзья летели в бурках / зимою в огненной пыли, / и сивки – вещие каурки / едва касалися земли»), в сравнениях-гиперболах, которые вышли ещё из Древней Руси («Старший сын не знает равных, / ноги – брёвна, грудь – гора. / Он один стоит, как лавра, / посреди всего двора», «как ударит шапкой светлой в знаменитый шар земной, / как ударит да пристукнет подкованным каблучком, – / ветер сразу, как преступник, в ноги валится ничком»). Это можно выразить одним словом – песенность, тем более что и былины раньше пели под гусли, а не рассказывали.
Седая старуха сидит у ворот.
...и падает слово, как дерево, глухо.
Какую запевку заводишь, старуха,
былину какую вечерней порой?
«Мой сын – Громов Павел – великий герой.
Всемирная песня поётся о нём,
как шёл он, лютуя мечом и огнём!
Он (плечи – что двери!) гремел на Дону,
и пыль от похода затмила луну!..
...Конь гнётся, что ива, в четыре дуги...
"Где Громов?" – истошно кричали враги.
Светящейся саблей, булатной, кривой,
ответил им Пашка – орёл боевой...
...И падали люди, как падают камни.
Где нынче идёт он, далёкий и давний,
с блестящим наганом и плёткой витою?..»
Старуха встаёт над могильной плитою.
(«Вечер»)
Чувствуете, как в образе Пашки Громова откликается былина? Здесь та же физическая мощь, восхищение силой. Прокофьев и этим близок народному восприятию.
Мать Пашки – одна из тех тысяч безвестных матерей, которые потеряли сына-кормильца, а нередко – всех сыновей сразу. Ведь и мобилизовывали, и сознательно шли на войну – массово. Брат на брата. Даже из одной семьи. Очень точно об этом всеобщем ожесточении сказал Прокофьев: «"Ура" вскипало, и снег колючий / нейтральным не был, а воевал!», «Мы горы выбрали подножьем / и в сонме суши и морей / забыли всё, что было можно / забыть. Забыли матерей».
до войны подать рукой.
Лагерь белых при долине,
лагерь красных за рекой.
Старший сын судьбу ломает,
как рублёвую свечу,
шашку вострую снимает,
надевает епанчу...
...И в огромные полотна
веют красные ветра.
Вьётся дым. А за дымком –
младший сын перед полком...
...Сидел ворон на дубу,
поворачивал трубу.
Видит – дома нет в помине,
горе едет на возах,
видит – поле всё в полыни:
это мать прошла в слезах!
(«Повесть о двух братьях»)
А как точно подмечена ещё одна сторона той жизни, в которой была сплошная полярность (свой – чужой, красный – белый): в этой полярности мало места оставалось для любви, было просто не до неё.
и плачут и голосят.
Тебе восемнадцать лет, сестра,
а я даю пятьдесят.
Мужская и женская силы тогда
не скрещивались нипочём...
Кстати, именно перу Прокофьева принадлежит песня «Товарищ», которую знала и пела буквально вся Советская страна – вплоть до девяностых:
мы хлеба горбушку – и ту пополам!
Коль ветер – лавиной, и песня – лавиной,
тебе – половина, и мне – половина!
В этой песне он фактически сформулировал в афористичной форме саму идею, за которую «шли убивать и умирать». Идею, которая была, собственно, общечеловеческой, народной и вечной – хоть возьми таборитов Чехии, хоть Крестьянскую войну в средневековых немецких землях, хоть даже маздакитов древнего Ирана конца V века. Эта идея – равенство.
В стихотворениях Александра Прокофьева периода гражданской войны восхищается и ненавидит, убивает и хоронит, шутит и плачет народная стихия России, живая, поданная без прикрас, даже с вызовом. Его сибирские и дальневосточные партизаны – плоть от плоти крестьянства и при этом – бойцы, беззаветно служащие революции. С долей юмора описывает автор их мытарства и в то же время преклоняется перед героями, которым хватило силы духа умереть эпично.
по жёлтому шли песку,
и нам выдавали пару лаптей –
карельских берёз тоску.
(«Страна принимает бой»)
каждой пулей дорожим.
«Драпанём до горы
иль в канаве полежим?»
Черти белые на тракте,
пули скачут, как блины!
Износились наши лапти
и зелёные штаны.
Сим-река. Здорово, Сим!
Поливай, «максим»!»
(«Первая песня партизан»)
Что, Россия – лапотная? Одёжка не по форме, вся в заплатках? Зато какие соколы! Они, и отступая, и умирая, побеждают – духом.
шлялись семь ворон.
Красный гриб широкошляпный
к нам попал в полон».
... – Я давно задумал думку –
класть грибы в гробы.
До твоей глубокой лунки
пять минут ходьбы.
Награжу тебя тесьмой
крепкой, холеной.
Ты свезёшь моё письмо
в штаб Духонина.
Комиссар сказал: «Челдон,
принимаю смерть...
Обо мне Москва и Дон
будут песни петь...»
(«Песня о гибели комиссара»)
В качестве уточнения – зная, насколько скудны сейчас познания о гражданской – поясняю: челдон значило «сибиряк» (историческое самоназвание старожилов Сибири – поморов с русского Севера), свезти письмо в штаб Духонина – пойти на тот свет (поскольку дух уходит).
Я хочу рассказать всем, прошедшим сквозь ветер атак,
как погиб пулемётчик Евлампий Бачурин,
наилучший товарищ. Не все умираем так.
...Партизанский Верхнеуральский отходит к Стерлитамаку.
Лапти на плечи вскинув, партизаны идут босиком.
...Сбит подносчик патронов – второй нумерной.
Вот и всё. Дальше вот что, ребята:
подошла смерть вплотную, и ничто не спасёт –
под живот пулемёта подкладывается граната,
пулемётчик ложится на пулемёт. Вот и всё!
(Что мне, плакать прикажете, по большом человеке горюя?
Валерьянки испробовать в меру? Носовик поднести к глазам?
Что мне, плакать прикажете? Не такой был, о ком говорю я,
первый сокол из стаи соколят-партизан.)
(«Смерть пулемётчика Евлампия Бачурина»)
Изображая сейчас «красных», большевиков и тех, кто пошёл за ними, в виде озверевшей матросни, упивающейся кровью и пытками, бессмысленными расстрелами, люди, думая таким образом унизить своих личных (по предкам) врагов, не понимают простой истины: фактически они изображают так свой собственный народ – большинство этого народа, – который претерпит всё и построит такую страну, что об неё обломает зубы даже проглотивший всю Европу Гитлер. «Красные» – это и есть в основной своей массе предки тех, кто населяет Россию сейчас. Опять бьём по своим? К тому же с изрядной долей гиперболизации и доведения до крайностей? Хотите, чтобы и о нас, сегодняшних, иностранцы судили на основании таких «кровожадных» изображений? Выглядит это так же вульгарно и глупо, как старый аляповатый лубок – в данном случае лубок-модерн. Можно как угодно относиться к побеждённой в 1991-м идее равенства и справедливости – я понимаю, что это не обязано нравиться всем! – но передёргивать исторические факты, унижать весь народ – не к лицу тем, кто мнит себя интеллигентными людьми.
Первые сборники стихотворений Прокофьева – в которых, как пишет Вольфганг Казак, «он воспевал в напыщенных строках пролетарскую революцию» – это на самом деле не «проходная» литература, куда можно не заглядывать, а лучшие сборники поэта. Не могу того же сказать о его действительно декламационной поэзии среднего периода, начиная с Великой Отечественной. Поэт провёл военные годы на Ленинградском фронте, во время и после войны писал в основном о Ленинграде и ленинградцах, с небольшими исключениями. Он пробовал использовать свой прежний образ матроса-героя («Бескозырка, тельняшка, / брюки клёш, брюки клёш, / парабеллум да фляжка, / клич иль окрик: «даёшь!»), но это уже не звучит – молодой запал выдохся, точных и ярких слов не находится. Идут сплошные повторения устаревших находок, голые лозунги и призывы отомстить, заклинания о вечной славе родному Ленинграду, но совершенно без вдохновенной поэтической речи, каким-то суконным, барабанным слогом. Не буду приводить примеры – не люблю суконщины. Не советую только использовать её в культурно-патриотических мероприятиях – поверьте, они от этого не выиграют, наоборот.
Закончив эксплуатировать самым безбожным образом имя «Ленинград», Прокофьев вдруг «прозревает» и начинает писать о России. Дело было так: некоторым поэтам разрешили ездить по зарубежью, мир посмотреть, себя показать. Кто-то с этим справлялся (даже у Щипачёва что-то более-менее поэтическое получалось, хоть и немного – сказывалась всё-таки деревенская закваска), а кто-то по приезде выдавал такое, что и вспоминать не хочется. Прокофьева в том числе, ведь, чтобы писать, надо понимать, о чём пишешь, глубоко вникнуть. Так что с зарубежьем у него сильно зазвучать – снова не получилось.
Но в основном поэтам нужно было ездить по России и описывать заводы и стройки, т.к. не принято было заниматься поэзией «индивидуалистических чувств».
отлюбит с нами, отгрустит.
Но что Россию знаем плохо,
то уж, наверно, не простит!
(«На темы самокритики»)
Что делать Прокофьеву? Он к тому времени уже был не рядовым лицом в литературе, да и возраст... а главное, не знал молодое племя строителей и заводских рабочих от слова «совсем». Не чувствовал их. Насчёт же любовных чувств – любовная лирика никогда и не была его коньком, даже в молодые годы. Может, просто никто не смог слишком сильно затронуть сердце, расшевелить... а может, поэт любить не умел. Это ведь не всем дано. Любить и удовлетворять страсть – вещи разные.
как некая высокая звезда.
Кто ею завладел – не отпускает.
А отбивать? Не те уже года!
...Да, кстати, мы за ней не колесили,
и ничего – работаем, живём...
Поговорим-ка лучше о России,
возлюбленном Отечестве своём.
(«Поговори со мной, товарищ мой...»)
Тяжело было «колесить» – ездить, учиться, изучать новое: и Запад, и свою же, молодую Россию. Первые стихи на эту тему поэт буквально выдавливает у себя из головы – чувствуется, что это ещё не стало его выстраданным, что это головное, написанное, потому что «надо»: «Мне о России надо говорить, / да так, чтоб вслух стихи произносили». Почему «надо», тут и вопрос задавать – лишнее, поэт сам же и признался: чтоб громко зазвучать, чтоб его стихи снова «вслух произносили». И это при том, что «кровью сердца... объявил я зависти войну»... Но Прокофьеву не привыкать стать запутываться в противоречиях и проговариваться! Вот так случилось и с обращением к России, о которой «надо» писать:
но непоправимая беда,
если про моё существованье
ты совсем забудешь. И тогда
покачнутся комната и вещи,
и ударит в ближний угол гром,
и меня заденет ворон вещий,
чёрный ворон – дьявольским крылом.
(«Кровью сердца в час необычайный...»)
Начиналось писаться на тему Родины туго. Россию низовую, народную, начиная с 30-х годов, поэт не очень хорошо знал, всё время вращаясь в ленинградских «верхах» и в тесном поэтическом кружке общения. Отсюда надуманные, нелогичные «красоты» и очень странные заключения:
Что посильней огня!
Они других красивей —
С могучей буквой «Р».
Ну, например, Россия,
Россия, например!
То есть слово «Россия» красивей других из-за того, что оно «с могучей буквой Р» – ну и значит, и страна «красивей» и «могучей».
До поры до времени он Россию даже не чувствовал. Как это произошло, хотелось бы понять и ему – отсюда покаянные «Признания»:
признаюсь, что когда-то кого-то обидел...
...Признаюсь, что друзей нажил мало, до крайности мало,
что с плохими расстался, а хороших не стало.
Признаюсь, что в нехватке друзей я виновен,
потому что темнеют в горячке и сходятся брови.
Признаюсь, что я многое в жизни не видел,
не того полюбил, а порой не того ненавидел.
Но одно я скажу – что не знаю грехов за собою
пред землёю, которой служу до отбоя!
Вот так – не знаю грехов за собою! И ведь сам чувствует, что знает, даже признаётся тут же в этом: «с плохими расстался», «не того ненавидел», «темнеют в горячке и сходятся брови». А к чему приводило дело, когда от ненависти темнели и сходились брови, это и так понятно: к официальным «делам», заведённым в «органах». И получалось, что «до отбоя» поэт служил не России, а именно партии.
А то, что это не одно и то же, не понимал? Мне кажется, понимал, иначе бы не писал «Признания» и не оправдывался в конце, – но он слишком ценил власть и славу. Он привык к славе, полученной за юношеские, горячие, действительно сильные стихи о гражданской. Терять её не хотелось.
И тут поэт вспомнил, что давно не был на родине. Вот и выход! Здесь и изучать ничего не надо, можно просто освежить поездкой в памяти и вспомнить старое, привычное.
Но произошло неожиданное. Вместе с поездкой в родные места на человека нахлынула молодость – и его поэзия ожила, да ещё как! Вот этот, третий период его деятельности, мне снова по сердцу. Такое тоже можно читать и перечитывать, как и цикл о гражданской.
Прокофьев ехал в знакомые с детства места, думал о родной земле, обожжённой войной («Две тысячи разных осколков чугунных / на метре квадратном легли»), вспоминал забытые песни, которые певал смолоду, среди них «Среди долины ровныя...», – и рождались песенные, былинные образы: «могучий дуб среди долины ровной / твоей зарёй, как лентою, обвит», «и только шрамы от ударов молний, / как воину, легли ему на грудь».
Синие, зелёные края...
Неужель тебя железом били,
Мать моя, сыра земля моя?!
(«Нынче удались цветы повсюду...»)
враги кричали: «Кончено с Россией!» –
и узнавали твой, Россия, гнев!
(«Мне о России надо говорить...»)
Ведь правда, сильно сказано? И справедливо. Каждый раз считают, что «кончено с Россией», и не унимаются, давая себе только передышку, уверенные, что когда-то точно, безусловно «дожмут»! Особенно велика их ярость теперь, когда страна начала понемногу сбрасывать с себя хорошо завуалированное иностранное правление. Если кто не знал, в 90-е, при Ельцине, стране навязали Конституцию, далеко не вполне отвечающую интересам российского народа. И парламент выбирается совсем не из народных представителей, а – под флагом различных партий – в своей основной массе из представителей прозападных бизнес-группировок, воюющих, в том числе, и между собой. Но законы-то вправе принимать именно они! За президентом остались в основном международные дела, он не может вмешиваться в банковскую, финансовую сферу, а значит, и оживить экономику.
Потому и была уверенность, что страна фактически уже дожата.
Прокофьева можно не любить, но невозможно отказать ему в поэтическом таланте и назвать полной бездарностью. Кто бездарен, у того не появляются такие строки, которые потом актуальны для народа ещё долго. А при встрече с малой родиной («как будто я в юность свою окунулся, и руки раскинул, и в лютики лёг») у Александра явно произошло то, что заставило его вспомнить, чей он сын.
Анализируя стихи поэта, я наткнулась на стихотворение, заставляющее почувствовать, как горько было обнаружить Прокофьеву, что земляки его помнят точь-в-точь таким, каким он оставлял родную деревню, и не знают, чего он достиг и кем стал.
почти что над волной
шумят, шумят берёзы.
посаженные мной.
...Под их высокой крышей
в заречной стороне
другой стихи напишет
и вспомнит обо мне...
...и скажет: «Вот Прокофьев
берёзы посадил.
А что ещё он делал –
ответить не берусь!..»
Может быть, как раз результаты этой встречи и заставили поэта переосмыслить своё творчество и круто повернуть его русло. Вместо «России железа и стали / с полками в походном строю» и «Идут с открытым сердцем коммунисты. / Любить тебя – их заповедь векам!» хлынула заповедная, вековая красота земли, которую Александр открывал теперь как бы заново.
в голубых озёрах отражённый,
я хожу в лесах и перелесках,
солнцем зацелованных до блеска!
Солнышко, гори, гори,
шире окна отвори,
золочёные,
точёные,
где скачут снегири!
(«Я живу, Россией окружённый...»)
И у него залпом пошли стихи, ставшие советской классикой, которые я слышала ещё в детском саду, только не зная автора, и теперь впервые связала их друг с другом. «Соловьиное горло – Россия, / белоногие пущи берёз», «а на холм, где расцвела ромашка, / где калина руки заломила, / вышел клевер в розовой рубашке!», «Люблю берёзку русскую, / то светлую, то грустную, / в белёном сарафанчике, / с платочками в карманчиках». О берёзе у Прокофьева и Щипачёва даже получилась невольная перекличка. Помните, у последнего: «Но, тонкую, её ломая, / из силы выбьются. Она, / видать, характером прямая, / кому-то третьему верна»? А у Прокофьева: «Под ветром долу клонится / и гнётся, но не ломится!». Может, из-за этого свойства берёзу и выбрали символом России, а не только из-за её распространённости?
У Прокофьева лето говорит с пашней «языком дождя, наречьем грома», «девчонки-сговорёнки с золотыми косами» выходят с граблями на луг, «дятел, птичий щёголь, на ёлке кузницу открыл», «звёзды вбиты в полозья, звёзды в гривах коней» у вороной ночи, а «на дуге коренного новый месяц блестит». Словом, деревня органично переходит в природу окрест, а природа сливается с сутью народа.
в полушалок кутала лицо,
и звезда, как ласточка, присела
на моё широкое крыльцо.
Описывая многоцветные луга и пёстрые весенние леса, Александр Прокофьев часто использует образ берёзы – ей он даже присвоил прекрасное слово «любимка», – а также образ черёмухи и других цветов (лютики, колокольчики, иван-чай и т.д.), и всё же для него с детства слишком многое значило море. Отсюда любимая сине-зелёная цветовая палитра поэта: «И пойду к себе домой в голубом и синем», «Эту песню я сложил у моря, / у зелёно-синего огня». Море у него – живое, как сказочное существо чудо-юдо-рыба-кит у Бажова или у пророка Ионы в Ветхом Завете.
выгибает могучую спину, что кит...
...А когда оно в гневе стяг вздымает атласный,
вырывает, ярясь, камни, глину, песок,
добела накалённые молнии гаснут,
а оно только волны сдувает с усов.
И сливается с небом, и чёрные кони
мчатся с молнией в гривах, грызут удила...
(«У моря»)
глубокие очи смежив,
заснёт это синее море,
на звёзды волну положив...
(«Синь, август, падающие звёзды»)
Сказка, песня – родная стихия Прокофьева. Поэт и сам задорно говорит: «А мы не песенные, что ль?». Оттого его стихи о родном крае, его лесах («За избою лес / прямо в небо влез»), реках и родниках («Иду, вода ломается, / волна летит звеня», «На цветах настоянную воду / из восьми озёр родные пьют», «солнце щедро на воду такую / золотые обручи кладёт»), сродни запевкам и сказам, а о могучем громе – обрядовым песням («как будто мчались вихрем сваты / совсем разбитой мостовой»). Все эти запевки-перепевки удивительно хороши и годятся для пляса.
в пляс пошли – на диво нам.
Ай да Тоня, ай да Тоня,
Антонина Климовна!
(«Развернись, гармоника...»)
путь во все края прямой
в санках-самокатках,
гуси на запятках!
(«Сказка»)
там стоять останется!
До того они густы,
хоть бели на них холсты!
(«А у нас туманы вьются...»)
дни и ночи подряд
на зелёном наречье
леса говорят.
(«А у нас по Заречью...»)
Возможно, вы помните популярную в 2000-е эстрадную песню «А у нас на районе...» – её автор черпал идеи из того же народного источника.
Стихия музыки широко разлита у поэта: куда ни пойдёшь по заливным лугам его стихотворной России – всюду гармоники, тальянки, ливенки, хромки и баяны, всюду задорный стук каблучков и весёлый перепляс: «Развернись, гармоника, по столику», «Ну-ка, ну-ка, с перебором, от плеча к плечу вразлёт», «И трёхрядку на коленях вдруг ломает гармонист», «Гармонист, жарь, жарь. / Мне чего-то жаль, жаль...», «Ох ты, ох ты, рядом с Охтой / приоятский перебой, / кашемировая кофта, / полушалок голубой». А его знаменитая «Лявониха»? А действительно ставшая песней «Тайга золотая» (из одноимённого кинофильма)?
Поэт вспоминает и прежние, дореволюционные годы, описывает деревенский праздник, используя приметы той поры (макинтоши, трости), потуги деревенской публики на образованность («мерсите» – вместо «мерси»).
на руке – часы-браслетка.
...«Ради бога, извините,
но который нынче час?» –
«Четверть первого». –
«Мерсите! Нет спасенья от росы...
Вы и в будни выносите
ваши верные часы!
(«В праздник»)
только тронут козырёк.
Каждый день одно и то же,
при одних замашечках.
В светло-серых макинтошах,
в голубых рубашечках!
Словом – гости на погосте,
словом – прямо на виду
гнут рябиновые трости
на стеснительном ходу!
(«Плясовая»)
Очень лихо у автора получается обыгрывать иронические частушки и куплеты, которые тогда были в ходу, особенно при вызове на пляс или на свадьбах-помолвках. Вот как занозисто напутствует он сватов:
сватать милую мою.
...Ну, дай вам бог:
в чистом поле, в лесу ли
встретить девку косую
чтоб тряслась она в бегах
на паучьих ногах..
...Чтоб тряслась она в поняве
рядом с вашими конями –
вьюрком, верхом,
рядом с вашим женихом!
(«Первая частая»)
Или девичьи ехидные припевки, которыми девчата раньше «цепляли» парней: «Как у наших у ребят / бахрома висит до пят. / Как тесовые ворота, / зубы длинные скрипят!» Здесь сочинённое Прокофьевым даже и не отличить от фольклора – так же, как в его «Слове о матросе Железнякове» или в его «былине» о Пашке Громове. Хоть бери да изучай по Прокофьеву частушки Заречья! И как можно о таком говорить как о ненужном балласте и исключать из истории поэзии советского периода?
Кстати, о советском: есть у поэта и прекрасные аналоги советских деревенских девичьих частушек и свои стихи – под народные – с темой воспевания колхозов.
некрасива, средняя.
Я в красивых не ходила,
но и не последняя.
Я ещё не заплетала
в косу ленту алую;
подождите – кого хвалят,
не меня ль, удалую?
(«Говорят, что некрасива...»)
дождь идёт серебряный.
...Входят в дом новосёлы.
Грянул в бубен весёлый
вешний гром.
Разбросался серебром
частый дождь:
на колхозную рожь,
на колхозный лён,
на заречный клён,
на колхозное жито просто ливнем пошёл...
Хорошо на свете жить, хорошо!
(«Новоселье»)
А его стихи о радости свободного труда – не напоминают ли они что-то неуловимо знакомое, не остался ли и в них лёгкий дух «ухажёрства» из «песен милой» дореволюционной поры?
я их сделал легче лёгких, краше лучших, от души.
Я для них срубил рябинку, сделал частый гребешок,
ты узнаешь их в работе, как придём на бережок.
(«Беляночка»)
Исключать такое – всё равно что обрубать единую нить традиции, протянутую к нам из прошлого. Прокофьев развивал её как мог, – а мог он поистине талантливо; наше же дело – усвоить общее, самое главное, чем проникнуты и фольклор, и блестящие подражания поэта, для того чтобы суметь продолжить по-своему.
Необходимо сказать и о «стихах о любви» в исполнении Александра Прокофьева. Сказать «о любовной лирике» не могу – его творчество на такое не тянет. Здесь не исповедь, а именно стихи о любви от лица различных персонажей, в том числе женских. Своих чувств поэт в это не закладывал, но чужие передаёт очень неплохо, поскольку и о них писал запевки-заплачки или частушки в знакомом ему, хорошо у него получавшемся духе.
лёд ломала и плыла;
а теперь себе на горе
я мальчишку завлекла.
На себя теперь дивлюсь:
над любой бедой смеюсь,
а над этим горем плачу –
утерять его боюсь.
(«Вот какою я была...»)
что река пошла мелеть,
а боюсь на свадьбе милой
с пива-мёда захмелеть.
...Ты ли каждому и многим
скажешь так, крутя кайму:
«Этот крайний, одинокий,
не известен никому!»
Ну, тогда я встану с места,
и прищурю левый глаз,
и скажу, что я с невестой
целовался много раз.
(«Не боюсь, что даль затмилась...»)
Сюжетов много, хотя и крутятся они вокруг одной известной темы неверности: «Только вот в чём дело, дроля: за тобою ходят трое». Ну так и в фольклоре это основной мотив, поэт же просто следует в этом русле – только на свой манер. Читать интересно. Переживать, как при чтении Щипачёва, не будешь, но удовольствие, несомненно, получишь. Как от любой занимательной любовной истории.
Гораздо более самостоятелен Александр Прокофьев в теме «поэт и поэзия» и – если это можно так назвать – в исторической поэзии. Только если у Щипачёва это история всей Земли с древнейших времён, то у Прокофьева – история его рода и его деревни. Поскольку история рода очень типична, можно сказать, что и в отношении истории страны его поэзия тоже ценна, а не только с художественной стороны.
Поэт указывает причину переезда на Север: «Земля не досыта кормила» – то же было и с освоением Сибири. И частично коренными поселенцами Сибири, «челдонами», стали как раз выходцы с Севера.
Род поэта прибыл из густонаселённой, с малоплодовитыми землями средней части России: «матерщинники и староверы, чёрные от дыма и огня», «сели в мох при Катерине, при Павле вышли на бугры». То есть при Екатерине прибыли на телегах, осели прямо на опушках и стали вырубать и выжигать лес и строить хижины. А при Павле готовая рыбацкая деревня уже встала на холмах, недалеко от моря.
У поэта в стихах не раз встречается также выражение «моя Украина» – вероятно, какая-то ветвь рода пришла оттуда. Как видим, в переездах туда-сюда по территории огромной империи у народов, её населявших, были прекрасные возможности, освоение земель поощрялось, – и сказать как отрезать, провести чёткую границу по территории и национальностям (вот здесь русские, здесь украинцы, а здесь, скажем, буряты) представляется невозможным. Народы России – это и есть единый российский народ. Пытаться доказывать чью-то «чистую кровь» – занятие бесполезное и бессмысленное.
Предки поэта были, как у очень многих, из крепостных, «смердов». Александру Смердову, основателю рода, посвящено стихотворение «Из родословной»:
он был дударь, ложкарь, он бражничал небось!
Его душа была огнём палима,
он мало видел и не много знал...
...он жёг леса под пашню, дёготь гнал.
...точил секиру о точильный камень,
шёл на врагов и ранен был не раз!
Думаю, стихотворение было написано не только для сбережения памяти рода, а в основном для защиты и утверждения себя во времена, опасные для родов более знатных, не зря же оно кончается так: «и вся моя родня, мои пристрастья / не в домыслах моих, а на виду». Мол, свидетели есть, могут подтвердить. А в другом стихотворении есть ещё заявление в том же духе: «Я не только рыбачил, я и землю пахал!..»
Мне больше понравилось стихотворение «Деду» – частушечное, игровое.
мал да удал,
да фамилью дал.
Дал на деревню, на весь уезд,
дал для сынов и еще для невест;
дал, как поставил печать с гербом!
А что на печати? Да дед с горбом!
В другом месте поэт опять подстраховывается, говорит о трудовой династии и бедности.
все у нас рыбачили в роду...
... А те, что из люльки
едва выползали,
свистели в свистульки
и сети вязали!
...Так мы жили-поживали,
хлеб не каждый день жевали,
так росли упрямые.
И у тех, кого мы знали,
кто делился с нами снами,
было то же самое!
(«Это я прошу иметь в виду...»)
Упрямые, не боящиеся любой работы, очень земные и очень живучие – такие предки были у большинства, именно они в 20-е–70-е и ценились – прочие свою родню тщательно скрывали, иначе им ничего не светило в жизни.
проклиная землю и любя,
до ста лет стояли, как сугробы,
падали, ликуя и скорбя.
Очень перекликается с «былиной» о Пашке Громове («Вечер») история о смерти Василия Орлова – «богатыря» преклонных лет из деревни. Такие кряжистые дубы действительно жили до ста.
квадратных, как печи, созвал сыновей.
...Как ступят – так яма. Пройдут – колея, –
к Василью Орлову пришли сыновья.
...Лежит, безучастный к делам и словам,
громадные руки раскинув по швам.
А самое главное, собственно, то, ради чего и писалось стихотворение, было в завещании Василия: «Умру – схороните меня без попа. / ...Чтоб стал как карета мой гроб именной, / чтоб музыка шла и гремела за мной!». Фактически это тоже обряд, только обряд уже советский, тот, под который ложились в землю наши дедушки и бабушки, а зачастую и родители.
По всему видно, что и «Вечер», и история смерти Орлова написаны в один период. Интересно, что и стихотворение об одном из братьев поэта, матросе Василии, по стилю полностью совпадает с его красавцами-матросами из юношеского периода.
по чужим, заморским сторонам!
...Пиргала, Митала, Гавсарь, Выстав,
с кораблей червонных ладною порой
где-нибудь да в Гамбурге выйди и выстань,
тырли-бутырли, дуй тебя горой!
...Крой на Домашёво далью трудной!
Пиргала, Митала... Уйма ям.
Где ты пропадаешь, чёртова полундра,
где ты пропадаешь по морям?
(«Мой братенник»)
Географические названия из стихотворения – это деревни Приладожья, малой родины поэта.
Не могу пройти мимо ещё одного совпадения – посмотрите, как похожи по духу стихи Щипачёва и Прокофьева, посвящённые смерти матери.
её за няньку приставляли днём.
... Она росла: носила корм скотине,
влезала на соломенный омёт,
без памяти лежала в скарлатине,
проваливалась с вёдрами под лёд.
Ни креста, ни камня даже
на могиле этой нет,
и никто мне не укажет
никаких её примет.
...Только гнёт травинки ветер,
только... сжало грудь тоской:
словно не было на свете
русской женщины такой.
(С. Щипачёв)
Не разбить, не свалить,
не согнать с тебя камушка
и огнём не спалить.
Нет огней, чтоб расплавили
камень лютый такой,
где тебя мы оставили,
где холодный покой.
Помню слёзы горючие...
Провожая в твой путь,
работящие рученьки
положили на грудь,
что не хвастали силою,
знали труд испокон...
(А. Прокофьев)
После цикла о России и малой родине накал вдохновения постепенно падал, уровень произведений понижался. Появилось опять много проходного, необязательного. Нередко случались повторения, падала требовательность к рифме, участились резкие инверсии и раздражающее изобилие вводных, ненужных по смыслу слов. В то же время сохранялась музыкальность, а иногда и красивые аллитерации в стоящих рядом словах («синий-синий – серебрит – сигами»).
Но были и кое-какие удачи. Например, очень сильные стихи из детского цикла, особенно те, что с лёгким налётом юмора:
Под серебряной дугой,
Будешь ты с зелёной гривой, –
Просто краски нет другой.
(«Про коня»)
В мох укрылся с головой.
Мы его пройти могли –
Хорошо, что тихо шли!
(«Боровик»)
Настя молнии боится!
(«Дождик»)
Хороши и колыбельные («Спи, ясень мой, / сон ясен твой! / ...В небе месяц-колобок / взял два облака под бок»), и считалки («Баба сеяла горох, / уродился он неплох, / уродился он густой. / Мы помчимся, ты – постой»), и просто коротенькие стихи о природе: «Сморчок, сморчок, / от рожденья старичок», «Остановитесь, люди, – / раскрывается лютик!», «У весенней проруби / голубели голуби». Всё это тоже в духе фольклора, в духе стихов о России.
Как и Щипачёв, который хотел идти в ногу со временем и пытался писать о самолётах и звёздах, Прокофьев немного написал и о космосе – впрочем, и здесь он Щипачёва не превзошёл, просто застолбил тему, мол, и я тут был.
Только шапки летели в воздух, и призывы гремели и зовы.
Вся Россия услышала их из раздолий своих бирюзовых.
И увидела вдруг, как стоял, молодой и красивый,
он, пришедший с Алтая, от русских берёз,
и ему вся земля говорила «Спасибо!» –
потому что он поднял её до звёзд!
Он увидел её в голубом ореоле,
в лентах рек засинённых, в зелёной косынке лесов...
(«Герману Титову»)
уже с космических высот!
(«Ни от какой беды не ною...»)
Интересны своей невольной искренностью стихи о поэзии и поэтах. Он не был совсем глухим к чужой поэзии. Прокофьев тоже писал стихи-посвящения – в основном поэтам понятным ему, с деревенской темой. Например, Кольцову:
В то же время мимо сёл
где-то рядом, где-то около
Алексей Васильич шёл.
Там, где травы низко клонятся,
шёл вблизи моих долин
кровный сын земли воронежской,
русской речи исполин!
(«Как тропиночка отцовская...»)
Или Есенину: «Друг ты мой, идущий по следам, / хочешь, выну сердце и отдам?».
Ряд стихов был посвящён памяти его действительного друга, Александра Фадеева – Есенин другом не был, это просто поэтическое преувеличение. А вот Блока Прокофьев, как видно, не слишком почитал: «А всё ж немного прока, / что тот похож на Блока».
Прекрасно коротенькое стихотворение Николаю Асееву: «Это имя – как гром, – так Асеев сказал, / он Пегаса от привязи отвязал / и помчался, седой, молодея, / молодыми громами владея». Ряд стихов памяти Маяковского тоже очень удачен, при этом Прокофьев старается сохранить даже «лесенку» поэта и стиль его образов.
чуть ли не единственный поэт.
...Встань, Земля, в почетном карауле
над последним берегом певца.
(«Маяковскому»)
стихи раскупая, словно повидло,
а ваших стихов и купить нельзя.
...Когда там состряпают вам многотомник,
чтоб глаз отдохнуть бы на слове мог?
...вопрос о Республике прост:
она – боевая, краноармейская –
идёт, набирая рост.
Она бы не так ещё заходила
и вынеслась вразворот,
если б не путались крокодилы
известных Чеке пород.
Я тоже бы сердце по капле вылил,
не спрашивая врача.
А вы прострелили его навылет
нечаянно. Сгоряча.
Поэты обычны. Без соли и перцу,
в стихи зарываясь до щёк...
Владимир Владимирыч! С вашим сердцем
вам жить бы ещё и ещё».
(«Слово Владимиру Маяковскому»)
Обратили внимание на крокодилов известных Чеке пород? Это в манере юного Прокофьева, периода его героических матросов и партизан. «Я тоже бы сердце по капле вылил» – аллюзия, удачный отсыл к строчкам Маяковского, а «в стихи зарываясь до щёк» – его собственный, совершенно великолепный образ, метко характеризующий нас всех, кто заражён стихотворчеством.
Казалось бы, не слишком увлечённый чтением, тем более зарубежных авторов, Александр Прокофьев неожиданно написал красивые, романтичные стихи по поэме Ибсена «Пер Гюнт».
и ветры над ними промчались, трубя...
Приснись мне, на лыжах бегущая Сольвейг,
не дай умереть, не увидев тебя!
...и косы тяжёлые в лентах лиловых,
и взгляд, от которого петь соловьям!
(«Сольвейг»)
Уверена, что это случилось не из-за прочтения поэмы, а после похода на одноимённую оперу – возможно, захотелось, чтобы стихи превратили в песню, тема-то выигрышная. С Прокофьевым сотрудничало много композиторов: В. Соловьев-Седой, Г. Свиридов, С. Прокофьев, Ю. Левитан, Д. Прицкер, Э. Денисов... И всё же таким знаменитым и любимым страной поэтом-песенником, как Михаил Исаковский, Прокофьев не стал. Его собственная песенность – в другом, в ориентации на подражание фольклору, а не в развитии своей поэзии в сторону музыкальности.
Нельзя не отметить невольную искренность Александра в теме «поэт и поэзия»: как любой талантливый автор, Прокофьев мог где-то преувеличить, где-то чуть-чуть соврать для красного словца, ради красивого образа, но только не в стихах на эту тему. О себе, своём творчестве – не соврёшь, в любом случае получится исповедь. Такие стихи и рождаются-то от попытки познать себя, взглянуть на себя со стороны, здесь желание чуть подкрасить реальность только помешает. Взгляд на поэзию у Александра, в общем-то, правильный, мы черпаем слова из народа – ему же и возвращаем в преображённом виде:
Как найду слова-находки – так кружится голова.
На огне их обжигаю, и храню их, и граню,
а потом в народ гоню
а потом в народ гоню!
При этом настоящие стихи всё равно рождаются как чудо, иначе это просто мысли на тему: «Ты сам гори – и выйдет чудо, / коль нету чуда – не стихи!», «Они у нас, они у нас... / Они как молнии из глаз!». Прокофьев соглашается с друзьями, которые пеняют ему на недоделки: «Ну, значит, плохо слово к слову / я подогнал, – не так, не так. / Ну, значит, снова надо, снова / ладней налаживать верстак!». Но ради чего он горит? И в чём клянётся?
Сделаю, чтоб люди полюбили
из груди исторгнутый огонь.
Где мы были, что мы поднимали,
что несли дорогою крутой?
Но ни у кого не отнимали
хлеба, соли, искры золотой.
Мы стояли там, где были знамя.
гордо осенившее редут,
и друзья, что были рядом с нами,
из могилы голос подадут
(«Будь всегда со мной, моё горенье...»)
Видите: он занялся поэзию не ради самой поэзии, проговорка случилась и тут: «чтоб люди полюбили». А не совсем правдивая клятва? «Но ни у кого не отнимали... искры золотой». Как же не вспомнить при этом осуждение Бориса Пастернака на собрании ленинградских писателей в 1958 г.: «Невозможно, чтобы озлобленный клеветник и выродок мог носить имя советского писателя. К этому позорному концу Пастернака привела барская обособленность от народа». Ну да, своей родословной Александр мог гордиться, хотя в этом ни один человек не волен: семья и страна нам даются свыше, без возможности выбора. Да и Пастернака обвинить в барстве невозможно: его отец был крупный советский художник, родоначальник художественной Ленинианы. Гордое знамя у редута никак не спасает поэта от жалкой попытки ретушировать действительность. Впрочем, он это ощущал и сам.
Сначала его «стихи о стихах» радостны и оптимистичны.
чтоб на ней была моя печать,
именная, друг, пойми,
именная, чёрт возьми!
Я на всё своё письмо
ставлю личное клеймо.
Мне, дружок мой, нравится,
когда слово плавится
и когда оно поёт,
жаром строчку обдаёт,
чтоб слова от слов зарделись,
чтоб они, идя в полёт,
вились, бились, чтобы пелись,
чтобы елись, будто мёд!
(«Мне бы только песенку начать...»)
я слова нанизывал:
на рябинки-любимки,
на лозу из глубинки...
...Удалая голова,
я иду дорогою
и хочу, чтобы слова
милая потрогала,
обошла бы каждый куст,
ощутила бы на вкус,
распознала бы на цвет,
нанизала бы ответ!
(«По дороге в Низово...»)
Позже начинается небольшая натяжка – попытка приблизить себя к народу как к источнику слов-алмазов, с вплетанием совершенно странно смотрящейся здесь деревенской лексики:
для действенных стихов –
я сам готовил брёвна
и уходил за мхом.
И, прибивая дранку
над каждою строкой,
я слышал плач тальянки
над тихою рекой.
(«Пятая песня о Ладоге»)
А то и ещё хуже – рождаются штампы о словах, построенных в полки и роты, когда песня – символичный запевала в походе на врага. Его поэзия «взвивает знамёна в бою, и скалы взрывает и рушит, проходит в гвардейском строю».
они со мною с давних пор.
Я ставлю в ряд их, не подкрасив,–
они слова, а не забор!
Я вывожу их утром рано,
и на путях моих крутых
любовно смотрят ветераны
на новобранцев молодых,
поставленных в полки и роты...
(«Слова»)
Как видите, вдохновения уже не хватает, а при пробах заставить себя что-то написать получается нехудожественный трафарет. Оттого поэт и молит удачу:
из глубины твоих веков,
из всех твоих бессчётных сказов,
из драгоценных родников!
(«Довольно снам весенним сниться!..»)
Как понимаю я его ничем не утишаемое томление от бессловесности, когда целыми днями напролёт почему-то не идут строчки! Это только в юности и в зрелости они мчатся неостановимым потоком, потом поток всё уже, уже... Наконец, рад, когда идёт хотя бы проза, хотя это для тебя по ощущениям не то.
ни в этом и ни в будущем году.
Мне столько дела надобно доделать,
чтоб слово перед выходом гудело,
как в незабытой юности моей,
когда оно срывалось с якорей,
когда оно звенело и летело,
входило в песню, требовало дела!
(«Мне не положено стареть в роду...»)
Столько недоделанных дел, неосуществлённых планов! А физических сил, энергии уже нет. На поэзию нужно много энергии – потому она, как говорится, «горит» и «гудит». И Прокофьев понимает, что лимит отпущенного времени истекает, много уже не напишешь, а многое напишешь не так, как хотелось.
веду, беру за пядью пядь,
и где-то в гору поднимаюсь,
и где-то падаю опять!
...А мне не надо, что без лада,
без вдохновенья и без снов!
И сердце радо, что не надо:
оно в тоске от многих слов,
от нестерпимой гололеди,
где слово как веретено,
от совершенно стёртой меди,
где нет герба давным-давно!
(«Стихи! Опять я с ними маюсь...»)
Да, понимает. А избавиться от желания писать – не может: «Бегут и катятся года, / они своё отгрезили... / И только в том моя беда, / что я влюблён в поэзию!». И пишет с надеждой «Ведь что-нибудь останется».
О нём осталось четыре большие монографии-исследования и множество статей, которые товарищи по партии продолжают иногда писать до сих пор – разумеется, не объективно-критические, а хвалебные (но в институтах поэта не «проходят»). Осталось около 300 песен (которых уже не поют, хотя наше поколение ещё помнит), 4 ордена Ленина, 2 ордена Красной Звезды, звание Героя Социалистического Труда, орден Отечественной войны 2-й степени, Сталинская премия и знак «Почётный сотрудник ВЧК-ГПУ», не говоря о медалях. А ещё он был членом Центральной ревизионной комиссии КПСС и делегатом XVIII, XX и XXII съездов КПСС – должности весьма почётные и высокие.
Его именем названа улица в Санкт-Петербурге. На доме, где он жил, установлена мемориальная доска. О нём снят документальный фильм «Вечер в Кабоне» («Мне о России надо говорить...»). Ежегодно в Ленинградской области вручается литературная премия «Ладога» его имени, а на родине, перед зданием школы, где он учился, установлен памятник-бюст.
Щипачёву такой почёт и не снился. Его уровень – 2 ордена Красной Звезды, 2 Сталинские премии, 2 ордена Трудового Красного Знамени, орден Ленина, орден Дружбы народов и медали. Никаких должностей и высокого почёта. Никаких статей и монографий. Есть Литературный музей Степана Щипачёва, посвященный жизни и творчеству поэта, но почему-то – в городе Богдановиче Свердловской области. Почему в этом рядовом, не областном городе Зауралья? Названа центральная улица именем Щипачёва, но это улица какого-то села Волковское. При чём оно к поэту? В общем, «на тебе хоть что-то».
Но у Щипачёва зато была – пусть только в его время – народная любовь и осталась навечно благодарность коллег, а у Прокофьева вместо этого – одни лишь не лишённые язвительной колкости воспоминания современников:
«На встрече советских писателей с Н.С. Хрущёвым поэт С. В. Смирнов сказал: "Вы знаете, Никита Сергеевич, мы были сейчас в Италии, многие принимали Прокофьева Александра Андреевича за Вас". Хрущёв посмотрел на Прокофьева, как на свой шарж, на карикатуру: Прокофьев того же роста, с такой же грубой физиономией, толстый, мордатый, нос приплюснут... Посмотрел Хрущёв на эту карикатуру, нахмурился и отошёл, ничего не сказав».
(Даниил Гранин, «Причуды моей памяти»)
«С поздних фотографий Александра Прокофьева с подозрительной номенклатурной надутостью глядит человек, явно вышедший из низов, по типажу необратимо похожий на секретарей райкомов хрущевского времени, порой совпадавших с самим Хрущёвым в грубости, но неспособных на его непредсказуемые порывы, диктуемые муками совести».
(Евгений Евтушенко «Десять веков русской поэзии»)
Никому не может быть ничего недодано. Пусть же две мои статьи останутся для этих талантливых поэтов как благодарность потомков за их бесценный вклад в Русское Слово.
16, 17, 19, 22, 28.02.2026 г.